Один из сидящих в зале оперся локтем о подоконник и выставил голову в сумеречную прохладу веранды. Но я быстро бросил мелочь на стол, встал и, прежде чем он успел со мной заговорить, вышел из павильона Коппы и направился через сад к выходу. А ведь я привык к этому моему месту. Отсюда видно, как итальянцы играют в боччу на освещенной площадке под каштанами, и даже слышен глухой стук шаров. Чтобы заглянуть через открытое окно в зал, достаточно немного наклониться над столом. Облака дыма медленно выплывают из окна в ночную прохладу. Редко бывает, что кто-нибудь садится поблизости от меня, — наверное, для них здесь слишком темно. Право, я привык к этому месту; вот уже шесть вечеров подряд между девятью и двенадцатью я провожу время за этим столом, а когда Коппа закрывает свой павильон, по дороге домой можно еще заглянуть в заводскую столовую. Горячий суп, хлеб, колбаса и кружка пива — при такой жаре больше не осилишь. Вчера, в десять вечера — я слышал, как Коппа это сказал, — было двадцать восемь градусов. В прошлом году по вечерам здесь сидело много народу, и Коппа вывесил фонарики, а итальянцы играли на гитаре и пели. А теперь все, кроме игроков в боччу, толпятся в зале. Слышно, как постукивают шары да вдалеке тарахтит дробилка, а из окна зала доносятся голоса. Мне нравится мое место на веранде у Коппы, но стоит кому-нибудь заговорить со мной, как я ухожу. Я не хочу влипнуть в какую-нибудь историю.
А дети опять распелись:
их целая стайка, человек восемь или десять, и как только я закрываю глаза, мне слышится топот их ног по нагретому солнцем мосту. Приятные голосочки. Интересно, те же ли это дети, что и год назад? Я часто слышал их голоса, даже находясь внизу, в моем ателье, а когда я работал, то иногда они мне ужасно мешали. «Разве ты можешь работать?» — так обычно спрашивал меня Альберт, прищурив глаза, а когда я, не обращая внимания на его задиристый тон, начинал спокойно рассказывать, о моих занятиях фотографией, о том, что я неделями мог как одержимый возиться с одним-единственным снимком, добиваясь четкости и точного сходства с оригиналом, и что я не щадил ни своего времени, ни нервов: то он отмахивался и говорил: «Ты ведь говоришь не о себе. — Он улыбался. — Ты говоришь о человеке, которого ты выдумал, так ведь?»
А я возражал ему: «Я говорю о человеке, который серьезно относился к своей профессии, который начинал с простейших вещей, например, с фотографирования галек, — помнишь? — и только когда овладел гальками, перешел к вещам более серьезным, более сложным, каких в Фарисе даже и не было. И тогда он отыскал их в Мизере, главным его шедевром был тот снимок цементного завода. И только после этого он начал фотографировать людей. Тебе это ясно, Альберт?»
«К чему такая торжественность? — он качал головой. Мол, все эти подробности его не так уж и интересуют. — Я ведь ни в чем не сомневаюсь. Ну ладно, — продолжал он, развалившись в кресле в моей комнате, которую я снимал у Церковной Крысы, — но чего он достиг, фотографируя людей?»