И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодёжь минувших дней
За нею буйно волочилась,
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
Фигурное катание! Скользя по стремительным строчкам, забываешь, что Муза — греческая капризная нимфетка-невидимка, а в реальности молодёжь гонялась за стихами Автора, и именно стихами своими он гордился. (А уж как резвятся вакханочки, гениальный Орфей узнал буквально на собственной шкуре.)
Сказав «фигурное катание», стоит показать ещё один роскошный рекордный пируэт. В дом аристократа постучался оборванец, назвался импровизатором: мол, могу говорить стихами, на любую тему, без подготовки.
— Вот вам тема, — сказал ему Чарский: — поэт сам избирает предметы для своих песен; толпа не имеет права управлять его вдохновением.
Глаза итальянца засверкали, он гордо поднял голову, и пылкие строфы, выражение мгновенного чувства, стройно излетели из уст его... Вот они, вольно переданные одним из наших приятелей со слов, сохранившихся в памяти Чарского.
Поэт идёт: открыты вежды,
Но он не видит никого;
А между тем за край одежды
Прохожий дёргает его...
— Скажи: зачем без цели бродишь?
Едва достиг ты высоты,
И вот уж долу взор низводишь
И низойти стремишься ты.
Стремиться к небу должен гений,
Обязан истинный поэт
Для вдохновенных песнопений
Избрать возвышенный предмет.
— Зачем крутится ветр в овраге,
Подъемлет лист и пыль несёт,
Когда корабль в недвижной влаге
Его дыханья жадно ждёт?
Зачем от гор и мимо башен
Летит орёл, тяжёл и страшен,
На чахлый пень? Спроси его.
Зачем арапа своего
Младая любит Дездемона,
Как месяц любит ночи мглу?
Затем, что ветру и орлу
И сердцу девы нет закона.
Таков поэт: как Аквилон
Что хочет, то и носит он —
Орлу подобно, он летает
И, не спросясь ни у кого,
Как Дездемона избирает
Кумир для сердца своего.
Итальянец умолк... Чарский молчал, изумлённый и растроганный.
Ещё бы не растрогаться! Даже если бы Чарский заплакал от восторга — мы бы не удивились. Гениальные стихи, потрясающая дефиниция вдохновенья. Но (как всегда у Пушкина) рядом с пафосом спряталась усмешка.
Читатель «Египетских ночей» скользит по сверкающим строчкам, и ему не приходит в голову, что итальянец вдохновенно поёт, конечно же, по-итальянски; невозможно ж импровизировать на чужом языке, да ещё употребляя слово «вежды» (тут не только современный итальянец-славист, тут из ста москвичей 99 провалятся).
Стихи, которые
Пушкин хвалил сам себя, ибо похвал не хватало, брани хватало. В «Онегине» он даже не смог этого скрыть; накипело:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
В нашем переводе с итальянского «ну и чёрт с вами, господа». Брани было выше крыши. После Пятой или Шестой главы над «Онегиным» стали глумиться так беспощадно, что даже императора покоробило.
Николай I — Бенкендорфу
1830. Санкт-Петербург