– Исполнилось, исполнилось… – упрямо повторил Лаптев и улыбнулся: – Хотя, правда, за последнее время у вас появились некоторые признаки молодости! – И, засмеявшись, легонько ткнул Ленделя в плечо. Тот густо покраснел.
Вернувшись к себе, Лендель упал на кровать и заплакал радостными, благодарными слезами. Потом долго сморкался в большой клетчатый носовой платок.
В конце октября сто двадцать немцев отправляли обратно в Румынию. В лагере стоял стон. Люди обнимали отъезжающих, рыдали, совали им письма для передачи родным, счастливчики радовались, громко прощались, пели, смеялись.
Чундерлинк очень рассчитывал попасть в число нетрудоспособных, которых отправляли теперь домой, но медицинская комиссия его не забраковала. Он толкался среди провожающих и со злорадством шептал:
– Напрасно они так радуются! Я слышал, что транспорт идет вовсе не в Румынию. Их повезут в Донбасс и заставят работать в шахтах…
– Ну и дурак же ты! – возмутился Штребль. – Зачем же в шахты погонят инвалидов и детей? Тогда бы уж повезли нас с тобой.
Штребль провожал Эрхарда, которому пятьдесят исполнилось в июле. Посматривая на шеренгу отъезжающих, Штребль презрительно сказал:
– Противно то, Ксандль, что среди этих «инвалидов» полно тех, кто не хотел работать и выменивал хлеб на табак, чтобы получить дистрофию. Я бы заставил их еще поработать вместо того, чтобы отправлять домой.
– Ну, мне-то не стыдно сесть в этот поезд, – заметил Эрхард. – Я, кажется, работал честно и не раскисал, хотя голова у меня совсем седая.
Свистнул паровоз. Обоим сделалось невыносимо тоскливо.
– Прощай, Руди, – Эрхард похлопал его по плечу. – Держись, будь счастлив. Береги Розу, – и, наклонившись к самому уху Штребля, прошептал: – Катарине моей скажи, чтобы не плакала, не моя вина, что она не едет сейчас домой. Если бы я был помоложе… А так все равно бы ничего не получилось… Да, и обязательно сходи на могилу Бера, – Эрхард замолчал, лицо его сделалось угрюмым. Он крепко стиснул руку Штребля.
Больше всех волновался Лендель. Когда Лаптев протянул ему руку для прощания, он заплакал и не смог выговорить ни слова.
– Ну, друзьями расстаемся, папаша Лендель? – улыбнулся Лаптев.
– Да, да… – пролепетал тот, держа руку Лаптева обеими руками.
– Глядите, я на вас надеюсь! – обратился Лаптев к отъезжающим. – Вы возвращаетесь в новую, дружественную нам Румынию. Хотелось бы, чтобы ваше слово о нас было правдивым, добрым словом. А если что не так было… – он развел руками.
– Спасибо вам, господин лейтенант! Мы вас никогда не забудем! – крикнул Лендель от двери вагона.
Поезд тронулся. Лейтенант Звонов, сопровождавший транспорт до границы, вскочил на подножку. Лаптев помахал рукой.
20
Надежды Генриха Ландхарта вернуться домой, в Румынию, рухнули окончательно. Врачебная комиссия не признала его ни больным, ни нетрудоспособным, хотя Ландхарта все время била лихорадка. Тот, кто видел этого человека год назад – очень красивого, несколько высокомерного, франтоватого мужчину, – теперь с трудом бы его узнал: это был сгорбленный, изможденный, грязный старик с угасшим взглядом и дергающимся лицом. Ландхарт все время голодал, не заработав за время пребывания в лагере ни одного талона, ни ста граммов добавочного хлеба, ни рубля.
Его выгнали с лесозаготовок вместе с другими немцами, «не желавшими работать», и Ландхарт поступил в распоряжение геологоразведочной партии. Он должен был долбить мерзлую землю и вытаскивать тяжелые бадьи из шахты. Все его существо восставало против этой грязной, «скотской» работы. И при первом же грубом окрике он вскипел.
– Я не будет работа! – решительно заявил он одному из маркшейдеров, бросил лопату и оттолкнул тачку.
– Тогда убирайся отсюдова к чертовой матери! – ответил тот.
Это случилось в самом начале лета, когда командиром батальона был еще Хромов. По его распоряжению Ландхарта посадили в карцер на сутки, но он вышел оттуда не столько сломленным, сколько еще более озлобленным. Затем его определили на должность коридорного – он должен был мести, мыть и скоблить полы в коридорах и комнатах, носить воду, топить печи и быть на побегушках у старосты роты. Когда он ползал по грязному полу со скребком в руках, неумело и с отвращением тер его вонючей тряпкой, множество самых мрачных чувств обуревали его душу. Здесь было все: злоба на русских, зависть к своим же соотечественникам, попавшим на менее унизительную работу, страх смерти.