Арсентьевна, посмотрев в упор на стоящего перед ней навытяжку мужа, перевела недобрый взгляд на пол, на валявшиеся жалкие останки роскошной герани и, ни слова не вымолвив, вышла с глубоким вздохом из горницы.
«Не иначе — за сковородником. Факт», — решил Мирон, сделав несмелый шаг к двери. Он все еще не терял слабой надежды изловчиться и боком выскользнуть в дверь мимо вооружившейся старухи. Но не успел он об этом подумать, как в дверях снова появилась Арсентьевна. Вооружена она была на этот раз увесистым железным совком и мокрым полынным веником.
«Совсем хорошо. Не крестила она еще меня железным совком и не парила грязным веником!» — подумал Мирон Викулыч, невольно попятившись в тыл горницы.
Однако Арсентьевна принялась с присущей ей расторопностью молча и деловито подметать пол.
Подметя чисто-начисто горницу, Арсентьева столь же быстро и деловито накрыла комод чистой, вынутой из сундука гарусной скатертью, переставила на него с подоконника новый горшок с роскошной геранью. Потом, несколько отступив от прибранного комода, придирчиво приглядывалась к нему, как бы стараясь проверить на глаз, на прежнем ли месте стояли поставленные ею вещи. И все это делала она с таким обидным и оскорбительным безразличием к присутствию мужа, словно его и не было в горнице.
Непонятно вела себя жена. Хуже того — коварно, загадочно. Бог ее знает, что у нее на уме?
Арсентьевна, поправив на столе сбитую холщовую скатерть, не по летам стремительной и легкой походкой вышла из горницы.
Мирон Викулыч, озадаченный поведением своей супруги, продолжал стоять смирно, слушая суетливую возню Арсентьевны, звякающей в кухне посудой. Он не знал, что ему делать: прилечь ли с миром на кошомку, затеять ли наконец на свой страх и риск худой или добрый разговор с женой, или незаметно улизнуть от греха подальше из дома.
Но и тут не проявив должной решительности, Мирон Викулыч снова столкнулся лицом к лицу с женой и совсем опешил. Да и было, по правде сказать, отчего опешить: он увидел в руках вошедшей в горницу не в меру строгой и важной супруги тот самый роковой шкалик с водкой, из-за которого и натворил он столько бед.
Поставив шкалик на стол, Арсентьевна подала затем и закуску: румяную краюшку пшеничного хлеба и эмалированную тарелку нежных, матово-белых груздей.
Мирон Викулыч наспех оделся.
Накрыв на стол, Арсентьевна впервые за все это время подняла спокойные, ясные глаза на ошарашенного вконец Мирона и потом совсем запросто сказала:
— Ну, милости прошу к столу. Потчуйся…
— Покорно благодарны, — отозвался Мирон Викулыч.
— Благодарствовать после будешь. Угощайся.
— Ас каких же таких радостей, матушка? — осмелился спросить Мирон Викулыч.
— Ну ладно, ладно, не криви душой. Не наводи на грех ради воскресного праздника… Не знаю уж, отчего там — с горя ли, с радости ли тебя в комод потянуло, не в том суть. Потчуйся, если угощаю, — все тем же полустрогим тоном проговорила Арсентьевна.
— Не смею отказаться. Благодарствую, мать. Благодарствую… — бойко ответил заметно расхрабрившийся Мирон Викулыч и бочком подошел к столу.
Помедлив, как положено для приличия, он не спеша налил рюмку. Но, прежде чем выпить, снова помедлил. Затем поднял глаза на Арсентьевну и сказал, доверительно поведя рукою:
— Приглашаю, мать, за компанию. Не побрезгай.
— Потчуйся сам. Не охотница, — отказалась старуха и присела к столу напротив Мирона Викулыча.
— Ну что ж, первую — за твое здоровье, матушка! — сказал Мирон Викулыч, поднимая рюмку.
. — Спаси тебя бог. Одно могу сказать на это…
«Все-таки она в сердцах на меня!» — подумал Мирон Викулыч и лихо выпил первую рюмку. Затем, закусив похрустывающими на зубах груздиками, он налил вторую. Но пить не стал. Резковатым, несколько сердитым движением старик отставил и рюмку и шкалик в сторону и, сложив на столе отяжелевшие руки, задумался. В голове у него слегка уже начинали шуметь золотые шмели, и умиротворяющее тепло растекалось по жилам. Хорошо! Полузакрыв на минуту веки, он как бы прислушивался к великой внутренней тишине, которую ощущал теперь всем своим покойно и мирно бьющимся сердцем. Приятен был. старику этот необыкновенный душевный покой, впервые возникший в нем за все последние суматошные дни и бессонные ночи. И бог весть, отчего вдруг хорошо у него стало на душе — от легкого ли опьянения после первой, с удовольствием выпитой рюмки водки, или от соседства мирно сидящей напротив жены. Но как бы там ни было, а чувствовал он себя необыкновенно хорошо, и его потянуло на откровенность. И, помолчав, пожевав губами, он наконец сказал, прямо, честно глядя в спокойные и ясные глаза жены:
— В обиде ты, мать, на меня. Понимаю.
— Ну, слава богу…
— Что слава богу?
— А то, что понимать на старости лет научился.
— Ну, как же не понимать. Живность-то вместе своим горбом наживали… — повел Мирон разговор напрямую.
— Выходит — вместе… — проговорила, согласно кивнув головой, Арсентьевна.
— А распорядился я ей в кой миг один.
— Выходит — один.
— А ты как думаешь, мне-то своего добра не жалко?