— Ох, не в этом дело, мужик, — откликнулась после некоторого раздумья со скорбным вздохом Арсентьевна.
— Нет, в этом все дело, мать, — возразил ей с упрямым ожесточением Мирон Викулыч. — На миру о том не скажу. А перед тобой, как на духу, покаюсь: жалко мне меринов. Смерть как жалко.
— Не в меринах дело, отец. Время такое пришло, что нам с тобой о них жалеть не приходится… — строго и рассудительно сказала Арсентьевна.
— Во как! — воскликнул с трезвым изумлением старик.
— Да, не приходится… — повторила старуха, глядя куда-то в сторону.
— Непонятны мне твои речи, матушка.
— Чую, что непонятны. Доканчивай шкалик — скорее поймешь.
— А ты бы без шуток…
— Какие там шутки! Всерьез говорю. Допей поживей, что положено, да на боковую. Не двужильный. В такой заварухе тебя ненадолго хватит. Об отдыхе тоже надо думать. Так я своим бабьим умом рассуждаю. Крутое время настало. Все колесом. А нам с тобой надо бы ишо пожить…
— Надо бы, мать. Я помирать не собираюсь.
— И я не думаю. Не то время…
— Время бедовое. Как на пожаре — не знаешь, куда податься. Треснул наш хутор, как грецкий орех, надвое. Артель наша из голых рабочих рук: ни запрячь, ни поехать не на чем. Вот тут и выбирай, сударыня!
— У нас с тобой выбор, старик, короткий. Век прожили — на чужое добро не зарились, а в такой час нам оно совсем ни к чему.
— Это ты о чем, мать? — не понял старик Арсентьевны.
— Все о том самом, что достаток да сила Окатовых нам с тобой не с руки. А уж если пробил час для раздела, будем держаться за свою кровную сторону. Мы ведь с тобой не пропадем. С одной нетелью в отдел от покойных родителей пошли. А вот и дом своим трудом сколотили. И хозяйство и живность нажили. Не чужими руками жар загребали — свою силушку дожили… Так вот теперь и с артелью. Народ, я вижу, там подобрался один к одному — работники. С такой силой артельно любую гору можно перевернуть.
— Я тоже так определяю… — все больше и больше трезвел от рассудительных речей жены Мирон Викулыч.
— И правильно определил… — заметно оживляясь, подтвердила Арсентьевна. — Сейчас можно признаться. Таиться не стану. В душе я сразу была с тобой в артельных делах согласная и, благословись, проводила с конями тогда тебя со двора. И не за меринов, не за плуг, не за бричку была я на тебя в кровной обиде, Мирон, хотя и мне нелегко было расставаться с таким имуществом. Нет, бог с ним, с добром. Живы будем — наживем, может статься, артельным трудом не это. Видно будет… А смертельно обидел ты меня тем, что пошел на такое дело, не спросись моего совету. Выходит, ты — в артель, а я — в сторону? Нет, извиняй, отец. Худо ли, бедно ли, а век прожили вместе. Давай же вместе и коротать его в новой жизни. Я на отшибе жить не хочу. Нитка тянется, говорят, за иглой. Сам знаешь. Сказывать тебе нечего.
Слушая строгую речь Арсентьевны, Мирон Викулыч испытывал такое волнение, что ни слова не мог вымолвить ей в ответ. Ни одного достойного слова не находил он, чтобы выразить то огромное, непривычно сложное чувство, которое овладело всем его существом и точно озарило душу теплым и ярким светом. Не отрывая своих блестевших, точно налитых слезами глаз от простого, строгого лица жены, он молча, беспокойно крутил пальцами и расплескивал стоявшую перед ним рюмку, забыв и о недопитой водке; и о недоеденных груздях. Он испытывал прилив такой нежности и благодарности к Арсентьевне, что это чувство, знакомое ему только в молодости, смущало его. И хотя ему очень хотелось встать и бережно обнять худые плечи своей подруги, сделать это он не решился.
— Ну, допивай. Допивай, отец. Да приляг на часок. А мне пора корову доить. Пойду, — сказала Арсентьевна, взглянув с напускной строгостью на мужа, и вышла из горницы.
Оставшись один, Мирон Викулыч сидел за столом и как завороженный смотрел на порозовевшее от восхода, необыкновенно высокое, безмятежное небо, клочок которого он видел в окно. Воробьи, по-прежнему, озоруя, буйно резвились в кустах акации.
12
Двое суток крутилась и гудела, как бубен, степь, обожженная суровым дыханием свирепого ледяного вихря. Пропитанный солью и ядовитым запахом солончака ветер поднимал с далеких земных окраин снежные смерчи и грозно нес их в степь, казалось лишенную всего живого… Кружились, порхали в воздухе сухие стебли и листья чернобыльника, и солнце, закрытое пепельным сумраком, зловеще и скупо просвечивало из холодной небесной мглы.