— Славу богу, сто двадцать десятин своими горбами подняли!
— Падки подлецы на даровщинку!
— Зря мы этого варнака отсюда, ребята, отпустили. Сбить бы его, подлеца, с рысака да отделать бы тут в лучшем виде! — запальчиво кричал Егор Клюшкин.
Прыгнув на ящик фургона, Михей Ситохин (он любил говорить непременно с какой-нибудь возвышенности) сорвал с себя пыльный картузишко и крикнул:
— Этого не может быть, граждане мужики, а также трудящиеся казахи! Так я постановляю — не может этого быть. Не отдадим мы им ни бороны, ни сеялки, ни участка. У нас кони в борозде падали? Падали. Последний паек мы с тяглом пополам делили? Делили. Семь потов с нас сошло, ребята? Сошло. Не семь, а семьдесят семь потов. А посеяли мы уже сто двадцать десятин знаменито. Ишь ведь, как они быстро хайло на наше артельное добро разинули. Не бывать этому, граждане мужики, трудящиеся казахи, а также комсомольцы! Не бывать! Не дадим! Хватит, на нас теперь ярмо не наденешь. Мы сами с усами. Так я постановляю. Правильная моя речь? — спросил Михей Ситохин, испытующе поглядывая вокруг.
— Правильно, дядя Михей!
— Друс, Михей, — дружно поддержали его казахи. Повеселевший Роман крепко пожал руку Михею Ситохину.
— В таком случае точка, товарищи, — сказал он. — Вижу я, нас голыми руками теперь не возьмешь. Давай запрягай лошадей. Солнце-то уж эвон как высоко. Пора и за вторую упряжку.
И люди, точно по команде, бросились разбирать приведенных с пастбищ лошадей и как-то особенно деловито запрягали их в бороны и плуги.
Роман проследил за загрузкой сеялки семенным зерном. А позднее, глядя, как дружно работали члены артели, с удовлетворением думал о маленьком коллективе. «Нет худа без добра, в общем и целом… — мысленно рассуждал Роман-А здорово разожгла наш народ эта дурацкая бумажка кустовых бюрократов. Нет, брат, теперь и в самом деле голыми руками нас не возьмешь! Значит, мы за эти дни выросли, встали на ноги. И как там ни петушимся, ни спорим промеж себя, а вот задели за общую душу, все как один поднялись, — и это сила».
Но чувство внутренней тревоги не давало покоя Роману. Ой Понимал теперь, как хитро начинают обходить их: Маленькую артель искусно маскирующиеся классовые враги, подготавливая нападение со стороны, на первый взгляд совершенно безопасной.
Дело близилось уже к вечеру. Работа шла на сей раз на редкость споро и дружно.
Мирон Викулыч, нагнав Романа, шагавшего за сеялкой, участливо сказал;
— А ты ведь, Роман, не обедал сегодня!.. На-ка вот, хоть на ходу перекуси…
И он протянул ему извлеченный из-за пазухи ломоть пшеничного калача и кусок свиного сала.
— Благодарствую, дядя Мирон. Я и в самом деле забыл пообедать… — ответил Роман, улыбаясь одними глазами.
— Давай ешь на здоровье. Набирайся силы. Она, брат, теперь нам особо нужна, — дружески хлопнул Романа по плечу Мирон Викулыч.
25
Говорят, что в дневниках люди глупеют, я — тоже. Впрочем, я дура вообще. Когда же я в конце концов повзрослею? Подумать только, ведь мне уже двадцать два года, а я еще не понимаю самых элементарных истин. Просыпаясь по утрам, я не знаю, зачем должна каждое утро видеть сквозь окошко одно и то же: кривой колодезный журавель, наскучившие мне скирды соломы и жалкую избушку Романа. Зачем, зачем я должна жить на этом заброшенном, всеми забытом хуторе? Отчего я должна обманывать себя, принимая заведомо чужих мне людей за близких или даже любимых? Вот так неумно, так дико вышло у меня, должно быть, с Романом…
Вторую неделю без почты, без писем, без теплого слова — одна, одна и одна. Милая, прелестная моя Любушка! Где же она, новая жизнь, о которой с таким пафосом ты говорила мне в голодном и холодном нашем общежитии техникума на Пушкинской? Увидела ли ты ее перед трагической смертью? Боже мой, у кого мне учиться понимать все, что происходит сейчас вокруг меня и со мной?
Роман — грубоватый, неотесанный полуграмотный человек. Он не понимает даже простых человеческих чувств. Ага, он батраков держал, он барыши считал за нашей спиной, значит — кулак, значит — непримиримый классовый враг! Об этом, по мнению Романа, надо кричать везде и всюду: на улице, в совете, в кооперации. Такова его логика. Но не слишком ли это все упрощенно, схематично, мой друг? Не слишком ли, милый? Жалкого, обездоленного старика Окатова он, тоже называет классовым врагом. И в этом я, пожалуй, со сверхбдительным председателем «Интернационала» никак не могу согласиться!
Сторожиха моя Кланька — самая безобидная женщина в мире, не в пример Роману. Она батрачила, гнула всю жизнь спину по поденщинам, но в бывших хозяевах врагов не видит. Вчера она мне говорит: «Я, Линушка, ни на кого не в обиде. Робила — платили, а где и обижали, так бог с ними — у меня от этого не убудет, а с них за это бог спросит». Конечно, подобное непротивление в наше время звучит уже невежеством. Но и упрямство, с помощью которого думает бороться с ненавистными и якобы классово-чуждыми ему по природе людьми Роман, на мой взгляд, не менее невежественно, грубо и эгоистично.