Нынешней весной две недели готовился он к забастовке поденщиков. Ночь напролет писал сумбурные от непослушного языка, полустихотворные, полупрозаические воззвания и прокламации, призывая поденщиков бросить работу и с пением «Интернационала» навсегда покинуть кулацкие огороды и опостылевшие поля. Потрясенная замыслами мужа, Дашка, к великому его изумлению, охотно перешила свое венчальное блекло-розовое платье на знамена, а Увар разукрасил их ликующими и грозными лозунгами.
Ночами, в непокойный и короткий сон, бредил Увар небывалой демонстрацией, гневными речами и, просыпаясь нежным к жене и непривычно ласковым, возбужденно шептал ей в теплое ухо:
Мятежная демонстрация должна была состояться, по расчетам Канахина, в канун троицы. Но Увара вызвал в райком Чукреев и, как всегда, беспорядочно роясь в своем портфеле, сурово покосился на Канахина и сказал:
— Опять ты там у меня мировую бузу затеял? Что? Садись, — кивком указал он на стул. — Никак, брат, с тобой не споешься, Канахин, — огорченно вздохнул секретарь. — А все же придется, видимо, раз навсегда из тебя этот бунтарский дух выбить… Ну, хорошо, снимешь ты поденщиков, приведешь с песнями в станицу, отлично, — дружески взял Чукреев похолодевшую руку Канахина и вполголоса спросил — А дальше что? Куда ты денешь их дальше? Ну, отвечай! Не знаешь?
— Мы и без этого врага проживем, — глухо ответил Канахин.
— Да ты не виляй, говори прямо, что ты будешь с ними делать? — строго спросил Чукреев.
— Проживем… практически! — со злобным упрямством отрезал Канахин. И, не сдержав себя от запала, крикнул: — Н-на, расстреляй меня! Реши меня жизни за этого гада! Бейте, ежели кулак вам дороже кровного коммуниста! Казните!
— Та-та-та-та… — примиряюще обнял за плечи Канахина и чуть улыбнулся ему Чукреев. — Экую ведь околесицу опять понес!
— Горой за кулачье стоите! — не унимаясь, кричал Канахин.
Но Чукреев резким движением придержал его на стуле и сурово, почти угрожающе оборвал:
— Брось! — и, выжидательно помолчав, поучающе заговорил: — Партия знает, когда будет нужно расправиться с кулаком, и партизанщина тут неуместна. Пока мы еще не имеем условий для этой расправы. Подумаешь, как революционно — под красными знаменами поденщиков с кулацких полей уведет! А вот над созданием условий, при которых мужик не пошел бы в кулацкую кабалу, ты небось не подумал. Э-э! То-то, дорогой товарищ! Словом, затевать тебе нелепую демонстрацию решительно запрещаю, во-первых, — захлопнул портфель Чукреев. — В случае же неподчинения требованиям райкома вынужден буду поставить на бюро вопрос о твоем пребывании в партии — во-вторых. Будь здоров, Канахин! — стремительно протянул он ему руку и, точно мгновенно забыв о нем, крикнул в смежную комнату: — Следующий! Кто там на очереди?
Возражать было бесполезно, и Канахин нерешительно поднялся с места и, комкая в руках фуражку, вышел из кабинета.
Так разрушил Чукреев все лихие замыслы Канахина о разгроме бобровского произвола. И только впоследствии начал смутно догадываться Увар, почему показалась преждевременной его затея Чукрееву. Увар знал, какое трудное наступает для Боброва время, какие великие потрясения несут ему нарождавшийся в степи зерносовхоз и грядущая коллективизация. Понимал Канахин и то, что дешево Бобров, конечно, не дастся. По случайным обмолвкам станичников, по угрожающим намекам встревоженных людей можно было догадаться, откуда шли все эти разговоры о сопротивлении, о подготовке к назревающей борьбе.
Недаром же денно и нощно кружился Лука Лукич по окрестным хуторам, аулам и селам, принимал по ночам неизвестных всадников, держал на дворе нерасседланных лошадей. «А ведь он, гад, живого и мертвого подымет!» — зная о силе пагубного влияния кулака, в степи, настороженно думал Канахин и убеждал себя, что только немедленным уничтожением Боброва можно избавиться от беды, которая может ударить по зерносовхозу. Но ни говорить об этом, ни советоваться Канахин больше ни с кем не решался. «Теперь уж выговором-то не отбояриться, — мысленно урезонивал он себя. — Нет уж, ежели его и стукнуть практически, так втихомолку, один на один, а там пусть пытают…»