Необыкновенно бойкая для своих лет и габаритов Любовь Филипповна распевалась строго по графику: с 10:30 до 11:15 – после утренней прогулки и с 17:00 до 17:45 – перед ужином. По ее выражению, она «не намеревалась терять высшую квалификацию и при самых скверных соседствах». В нередко произносимой в лицо Берте фразе, сопровождаемой тяжелым пристальным взглядом, упор делался на словах «высшую» и «скверных». Начинала солистка с разнорегистровых «о-о-о-о-о», «а-а-а-а-а-», «у-у-у-у-у», потом комбинировала гласные, затем приступала к основному действу. Пела она исключительно «форте», приняв в середине комнаты стойку с распростертыми в стороны и к потолку руками. Связки ее дрожали и вибрировали во всех регистрах подобно эвенкийскому варгану. Репертуар варьировался от «Поживем, моя милая, в любви хорошенько» до «Твою мрачную могилу всю слезами обольем». Окружение безмолвствовало, потому как над комнатой находилась нежилая часть здания, внизу располагалась столовая, одной капитальной стеной комната граничила с улицей, через другую стену жили туговатые на уши двойняшки Кацнельсон, филармонические флейтистка и арфистка в прошлом. Таким образом, Берта оставалась единственным прямым слушателем и свидетелем распеваний. Певческих сбоев на ее памяти случилось всего два. Когда прошлогодней зимой соседку сразило ОРЗ и с высокой температурой она слегла на несколько дней, в отсутствии сил и голоса, и в легендарный приезд по весне ее троюродной сестры из Вышнего Волочка, с которой день напролет воскрешались воспоминания юности.
Брюк «народница» не носила ни по какому случаю, зато домашних и прогулочных юбок у нее имелось великое множество, и любая из них излучала стойкий запах плесени, крепко въевшийся во внутренности общего на двоих «шифоньера».
Театральная карьера Берты Генриховны Ульрих закончилась одиннадцать лет назад. Ради служения неувядающим Мельпомене и Талии Берта не раз ставила на карту собственную судьбу. И теперь почти ни о чём не жалела. Почти…
Она могла бы прослужить на театре куда дольше, если бы не тот внезапно настигший ее эпизод с нежелательной ролью.
В начале сезона девяносто девятого года театр отпраздновал пятидесятидевятилетие своей ведущей примы – ею была именно Берта, – а в середине января двухтысячного к ним прибыл молодой, прогрессивный, по слухам, режиссер Лев Геннадиевич Васильчиков, приглашенный из Красноярска поработать по контракту. Коллектив пребывал в творческом застое, и накануне приезда красноярского дарования театральные закоулки звенели, гудели в предвкушении: «Наконец-то… ветер перемен… молодая кровь… незамутненный взгляд… сибирский гений…»
Высокий, худой и гривастый, он обвел со сцены синеоким прищуром не отошедшую от встречи Нового года, растекшуюся по партеру труппу, и с места в карьер начал, что ему «претит импотенция современных драматургов», что давно примерялся к классике и уже «взялся за нее в новом, нестандартном формате».