Особенно сердцу Пушкина были близки, конечно, наши вдохновенные, проникновенные, православные молитвы, по его собственному признанию, «умилявшие» его душу. Такова особенно великопостная молитва Ефрема Сирина — этого певца покаяния, и величайшая из всех других «Молитва Господня»: ту и другую он воплотил в высоких, вдохновенных стихах. Поэтическое переложение первой мы все изучали с детства. Гораздо менее известна художественная одежда, в какую поэт попытался облечь вторую.
Сохранив почти неприкосновенным весь канонический текст этой евангельской молитвы, Пушкин сумел передать здесь и самый ее дух, как мольбы детей, с доверием и любовью обращающих свой взор из этой земной юдоли к Всеблагому своему Небесному Отцу.
«Капитанская дочка», оконченная только за сто дней до смерти поэта и являющаяся как бы его литературным и одновременно духовным завещанием для русского народа, вместе с другими особенностями русского быта рисует нам и веру наших предков в силу молитвы — этого утешения «всех скорбящих», которая дважды спасает от опасности Гринева в наиболее критические минуты его жизни.
Но если где мы видим подлинную исповедь поэта, «странника», то это в одном из предсмертных его стихотворений, которое было открыто в его бумагах значительно позже его смерти и напечатано впервые в «Русском Архиве» только в 1881 году.
Оно связано с таинственным видением, предуказавшим поэту уже скорый исход из этого мятежного мира в страну вечного покоя.
— исповедуется поэт-странник:
Так в тихом сиянии веры открывался для него град Божий, это небурное «убежище» для всех пришельцев этого мира — и его смятенное тоскующее сердце успокаивалось в лоне милосердия Божия, которому он вручал свою душу. Его кончина и была именно таким успокоением, в которое он вошел подлинно тесными вратами и узким путем своих предсмертных страданий.
Таков духовный облик Пушкина, как он определялся к 30 годам его жизни. Его мировоззрение отличалось тогда уже полной законченностью и последовательной цельностью; таким оно проявилось и в его творениях, и в жизни: он везде оставался верен себе и как поэт, и как человек. Русское национальное самосознание проникало его насквозь. И так как оно неотделимо от православного миропонимания, то естественно, что в нем осуществился органический союз той и другой стихии; чем более он был русским по душе, тем ярче в нем сквозило сияние нашей православной культуры. Дух последней отпечатлелся на нем гораздо глубже, чем, может быть, сознавал он сам и чем это казалось прежним его биографам. Наш поэт невольно излучал из себя ее аромат, как цветок, посылающий свое благоухание к небу.
Пушкин не был ни философом, ни богословом и не любил даже дидактической поэзии. Однако он был мудрецом, постигшим тайны жизни путем интуиции и воплощавшим свои откровения в образной поэтической форме. «Златое древо жизни» ему, как и Гете, было дороже «серой» теории, и хотя он редко говорит нарочито о религиозных предметах, есть «что-то особенное нежное, кроткое, религиозное, в каждом его чувстве», как заметил еще наблюдательный Белинский. Этой своей особенностью и влечет к себе его поэзия, которая способна скорее воспитывать и оживлять религиозное настроение, чем охлаждать его.