Для меня она является продолжением лучших черт гуманизма Ганди и Швейцера, символом нового сознания и надежды, предтечей новых времен, действительно способных искупительным страданием побороть зло.
Можно сказать, что жизнь Симоны — один из немногих примеров сознательного мученичества гения с присущими ему самоуничижением, фанатическим аскетизмом, отказом от радостей и счастья, — писала Сюзан Зонтаг. — «Но все, кто ценит нешуточность не меньше жизни, перевернуты и воспитаны ее примером».
Движение ее мысли в сторону униженных и обездоленных ярко высвечивает беседа с однокашником по Сорбонне французским интеллектуалом К. Леви-Строссом. Тогда они встретились на ступеньках Колумбийского университета и Леви-Стросс печалился о том, что Франция завоевана Германией. На что вечная беглянка из лагеря победителей ответила: «А не кажется ли тебе, Клод, что гибель Франции одновременно означает освобождение Индокитая?».
Считая всех людей братьями, она глубоко понимала бессмысленность всякого национализма и фактически предвидела Объединенную Европу как прообраз будущего мироустройства.
Не состоя в литературных группах, партиях или движениях, будучи одинокой и принадлежащей скорее будущему, чем настоящему, Симона Вейль испытывала потребность в абсолютной искренности, откровенности, правде. Ее не смущало ни еретичество, ни мнение единоверцев, ни опасность «отлучения». Ее взыскующий ум легко преодолевал социальный консерватизм, общественную и религиозную дремучесть и застарелые предрассудки.
Ее выводили из себя железная необходимость причин и следствий, единство противоположностей, идея прогресса, маскировка и лицемерие «поборников разума»: «Противоречие — опора запредельного», — говорила Симона Вейль. «Невозможность — врата в сверхприродное. Наше дело — в них стучаться. А открывает кто-то другой».
Вместе с тем, как женщина, С. Вейль была чужда холодного интеллектуализма, поэтому ее творчество ближе к мистицизму, чем к философии. Будучи универсальной личностью, мыслителем от Бога, обладая редким даром эмпатии, она писала прекрасным языком, четко и ясно, порой дерзко. Поэтому ее произведения трогают до глубины души и не имеют тенденции к старению.
Порой бескомпромиссная в суждениях, Симона Вейль беспощадно доводит мысль до сурового и безжалостного конца, столь неприемлемого для бесстрастных «искателей истины», в этом она напоминает мне яростные обличения таких художников, как Беккет, Ионеско, Жене, Жарри, Витрак, Адамов, Симпсон, Пинтер…
Бескомпромиссная мысль Симоны Вейль выражается не только в уникальной силе, но и в удивительной нравственной напряженности. Не случайно ее называли совестью эпохи, а главной темой ее работ стал человек страдающий, отвергнутый перед Богом.
Здесь важно подчеркнуть, что многие формы современной философской мысли были разработаны еще античными философами и теологами Средневековья, которые стремились понять и оправдать мучения невинного, найти надежную теологическую или метафизическую опору теодицее, определить, надлежит ли терпеть или бороться, узнать, действительно ли перевешивает единственная слеза ребенка всё остальное.
Воспитанная на классических греческих образцах, Симона Вейль видела в Платоне («Моисее греков») поводыря в обетованную землю Христа. За исключением Аристотеля («дурного дерева, давшего дурной плод»), она ценила греческую мысль за «божественное воспитание души».
Аристотелю и Декарту С. Вейль отказала в мудрости, потому что духовности и божественной истине те предпочли дискурс, логику, законы материального мира. Мудрость, считала она, вообще пришла к концу вместе с рационализмом, и вернуться к ней можно, лишь «выведя мысль за пределы материального мира», повернувшись от науки разума к неисчерпемой науке души. И тогда «единство существующего в этой вселенной порядка заявило бы о себе со всей неотразимой ясностью».
Важнейшей категорией философии Вейль является «желание», даже «желание желать», которое она называла искрой божественного в человеке, имея в виду, что необходимо не обладать верой, не обладать Богом, а иметь желание желать Его. Без этого невозможно достойное существование: «Бог есть, поскольку я его желаю, но мое желание никогда не может сделать Его ближе». Именно эта удаленность Бога от человека или даже Его отсутствие и есть высший знак чистоты любви: наша любовь безнадежна. Как античная Антигона, она знает, что не найдет ни правды, ни покоя, знает, что не добьется того, чего должна добиться, но не может этого не делать. Эта жажда Абсолюта онтологически мистична и выходит за пределы любой логики.
Здесь рациональный подход просто невозможен: вера, любовь, желание имеют смысл исключительно в свете благодати, утешение нельзя облекать в логические формы, духовные движения души важнее любых доводов разума, ибо причащаться таинствам следует исключительно по «повелению свыше».