… Ключ в замочной скважине медленно повернулся. Дверь тяжело поддалась. Звуки, усиленные в пустоте камеры, резанули слух. "Реверберация", – вспомнил Люлин из школьных уроков физики явление остаточного звучания. Он попробовал пошутить с конвойным, но здесь на расстоянии шага трудно было понять смысл слов. Так начался второй день, когда его перевели в камеру этажом выше.
Камера одиночная. Цементный пол, окрашенные в бордовый цвет стены, табурет и нары, откинутые к стене, окрашенные тем же цветом. Над входом – лампа дневного освещения, напротив, под потолком, – узкий прямоугольник зарешеченного окна.
С утра и до вечера Люлин сидел на табурете, оперевшись на локти, размышлял, или расхаживал по камере, обняв себя за плечи, чтобы согреться, а ночью, сжавшись в комок от холода, лежал на нарах. Тускло синела лампа, сна не было, на тепло человеческого тела сползались клопы.
… За железной дверью гулко и монотонно звенели шаги часового в подкованных сапогах. И тоскливо было и одиноко в голой вонючей камере. "На волю бы вырваться", – думал Люлин и торопил время. В памяти он прогнал знакомые песни, стихи, сам пытался сочинять, припомнил все смешное, что случилось с ним в жизни, но время – сплошное мучительное ожидание – вытягивалось, мнилось, застывало. И с ужасом Люлин осознавал, что раздумья раздражают и угнетают его. Тогда он заставил себя не думать, уговаривал себя не вспоминать, сидел или покорно лежал, отупело уставившись в царапину или трещину на стене, иногда закрывал глаза, но стены не исчезали. Где-то наверху, справа, скреблись крысы, и прислушиваясь к шкрябанью, Люлин думал: «Как отвратительно одиночество и эти тихие украинские ночи».
Вспомнилось, как летом, после окончания первого курса, он уезжал из Сухуми, где гостил у Лескова весь отпуск. По дороге в аэропорт, когда маршрутное такси, управляемое лихим абхазцем, неслось, покачивалось плавно на поворотах по Тбилисскому шоссе, в Люлина вселилось ощущение близкой беды. Мелькали пальмы и кипарисы, над шоссе, словно после дождя, колебался воздух, и все золотилось вокруг нещадно жарким солнцем. Обжигающие лучи скользили по пышно-зеленеющим склонам гор, мансардам, бельэтажам домов, мандариновым садам, виноградникам и, провожая взглядом полюбившиеся пейзажи, Люлин чувствовал неизбывную тоску. Тогда ему было девятнадцать. И попутно он вспомнил незначительный, как ему казалось, и между тем поразительно живучий в памяти случай из детства.
Отец получил новое назначение. С утра он собрался в школу забрать документы сына. Детей из воинской части возили в школу за восемь километров на стареньком «Пазике». Вдруг в полупустой автобус, тяжело сопя, поднялся раздраженный майор, командир части (отец с ним не ладил) ли потребовал, чтобы капитан Люлин сию же минуту покинул перегруженный транспорт. Услышав властное обращение, Валентин вмиг напрягся, подобрался телом, съежился, не то с испугом, не то с сожалением глядя на отца, а он, невозмутимо спокойный, – чего стоило ему это спокойствие? – лишь с надутыми на щеках желваками, не смея ослушаться приказа, усмехнулся майору в лицо и, повернувшись к Валентину, тихо, но твердо сказал: «Пойдем-ка, сынок». – «Зачем?» – машинально переспросил Валентин и с необъяснимой тогда понятливостью, едва не плача, встал, подхватил портфель, вышел вслед за отцом.
Шагая с ним рядом по лесной просеке восемь километров, что отделяли воинскую часть от города, он чувствовал детским сердцем горечь обиды, несправедливость, бессилие и силу отца и, может быть тогда в светлом сосновом бору понял разницу между человечностью и бесчеловечностью, хотя до полного познания всех премудростей "цыганско-офицерско-цирковой" жизни ему пред пройти эти восемь километров еще не раз. Гораздо позднее он, однако понял, что командир в своей части, как в вотчине, как новоявленный царь и бог с партбилетом в кармане, мог распоряжаться судьбами подчиненных ему людей, как заблагорассудится и безжалостно давил всех неугодных. И еще он понял, что там, где господствует безраздельная власть, понятия справедливости существует, а людей, отстаивающих справедливость, на жизненном пути подстерегают не только трудности и неудачи, но и нечто большее.