– Нет, это не Вознесенский. Это два самых больших гада на свете – Охтин да Смольников, – с ненавистью ответила тетя Люба. – Псы сыскные! Долго они твоему дяде Шуре голову морочили, и если мы с ним в жизни из-за чего-то ссорились, то лишь из-за них. Я их ненавидела даже мертвых, а Шурик за них вечно заступался.
Она взяла ножницы и по контуру вырезала фигуру Шурки Русанова из ненавистного окружения. Правда, на его правом плече, словно эполет, осталась лежать рука Смольникова, чуть высунувшаяся из белого (крахмального, почему-то решила Ольга) манжета, а левую руку Шурки пришлось отрезать, потому что она лежала на плече Охтина. Забрав в свой альбомчик силуэт мужа, тетя Люба бросила изуродованную карточку в мусорное ведро, но стоило ей отвернуться, как Ольга достала карточку, тщательно обтерла (на счастье, ведро было почти пустое, потому что теперь мало что выбрасывали: картошку варили в мундире, а если даже чистили, то очистки тоже шли в ход, например, из них можно было, натерев как можно мельче, откинуть крахмалу, пусть грязно-серого, но все же вполне годного, чтобы кисель сварить или Олины больничные халаты подкрахмалить, а также кружевные воротнички ее платьев… даже луковичную шелуху не выбрасывали, из нее тетя Люба делала отвар для укрепления десен и полоскания волос… очень пригождался он также для того, чтобы подкрашивать застиранные, давно утратившие белизну оконные кружевные занавески и придавать им приятный желтоватый оттенок) и забрала к себе в комнату. Спрятала под чуточку отклеившейся обложкой старых сказок Пушкина – как бы отдала под охрану князю Гвидону, золотой рыбке и семи богатырям, – поставила сказки на этажерке среди книг, однако иногда вынимала и тайком смотрела на изрезанный снимок. Она, конечно, очень любила тетю Любу, но не верила, что эти двое – «гады». Тут она больше верила покойному дяде Шуре и своему сердцу. Сердцу же при взгляде на «сыскных псов» становилось враз и хорошо, и тревожно. Странное то было ощущение… Постепенно Ольга к этим двум лицам так привыкла, что они стали казаться ей давно знакомыми. Порой даже мерещилось, будто она их видела раньше! Не на фотографии! До того досмотрелась, что Смольников начал казаться ей похожим на кого-то из знакомых. Как ни странно, Ольга постепенно уверилась, что он похож на Полякова, хотя Смольников был представительный, уверенный в себе, насмешливый и красивый, а Поляков – злой, худой, настороженный, опасный…
Впрочем, если честно, если совсем-совсем честно, худой и опасный Поляков вполне мог считаться красивым. Во всяком случае, он с его черными глазами (вот глазами-то они со Смольниковым и были больше всего похожи!) казался Ольге раз в двадцать красивей Петра Славина. А между тем именно из-за Петра девушки сходили с ума и готовы были друг дружке горло перегрызть.
Хотя – откуда Ольге про то знать? – может быть, из-за Полякова тоже кто-нибудь с ума сходил… А что? Очень даже запросто!
Впрочем, бог с ним, с Поляковым, век бы его не видать. Но Петр…
Скорее его можно было назвать невзрачным. Пегие какие-то волосы, серые глаза, неправильные черты лица. Роста невысокого, тщедушный. Как говорится, без особых примет. Вот только он умел как-то так смотреть на женщин… Ольга готова была согласиться: взглядом своим он и в самом деле очаровывал. Редкий талант – смотреть на всех так, чтобы каждая думала: он смотрит только на меня (чуточку исподлобья, упрямо, неотрывно), и только для меня вспыхивает его чарующая улыбка, и только ко мне он оборачивается, уже уходя… Петру нравились все женщины поголовно, и они это чувствовали. Но поскольку каждая женщина думает, что она – не
Ольга втихомолку думала, что Петр – просто-напросто человек расчетливый, он понимает: свяжись он открыто с какой-нибудь из госпитальных сестричек, все остальные от него просто отвернутся. Да стоит ли оно того? Пусть лучше он принадлежит всем – и никому.