— Это — твое быстро воспламеняющееся неосуществимым воображение, мой бедный друг… — воскликнул он; — нет, я не герой, но только бедный человек, не понимающий сам себя хорошенько и которого другие совсем не понимают, а это так тоскливо: быть не понятым! Мне кажется, я родился с больным сердцем; некто взял на себя труд растравить рану, теперь она излечена, но страдание меня страшно изменило. Я не злой; страдание другого для меня мучительно, ты прав. Однако, я жесток, ревнив, груб. И затем со мной трудно жить, я ожесточен. Герою романа дозволительно иногда убивать, но никогда не быть в дурном расположении духа… я часто бываю в дурном настроении…
Мишель два раза прошелся большими шагами по комнате, бросил в камин свою папироску и сел снова.
Спустя минуту, Даран возобновил разговор:
— Однажды ты мне объяснил, что такое палимпсест[11], и я эту мелочь запомнил. Ты мне напоминаешь этот палимпсест. То, что видишь в тебе, это не то, что было твое „я“ первоначально. Необходимо выявить в тебе другой текст, другое содержание, скрытое от взоров уже долгие годы под тем, который ты даешь прочитать каждому.
— Ты прекрасно знаешь, какую бы прочли историю, — заметил горестно Мишель.
— Не нашлось ли бы там под этой историей еще третьего текста? Мишель, мне бы очень хотелось, чтобы какой-нибудь маленький палеограф, очень смышленый, смог бы пробудить в тебе не того человека, каким сделала тебя Фаустина Морель, но то дитя, которое я хорошо знал, работника, энтузиаста, поэта, серьезного юношу, слишком даже серьезного, чересчур нелюдимого, но такого доброго, такого нежного, такого доверчивого, то прелестное существо, сердце которого всегда оставалось бы совершенно открытым, ум которого расцвел бы пышно, если бы он мог встретить кроткую и искреннюю любовь, найти спокойную и трудолюбивую жизнь, к которым он стремился. Ах! я тебя уверяю, при небольшом усилии, но большой любви, мы обрели бы его вновь, моего прежнего маленького друга.
Мишель покачал головой.
— Еще одна иллюзия, — сказал он.
Он пошел в угол комнаты, взял с этажерки из американского дерева флакон оригинальной работы, налил мадеры в рюмку и поднес ее Дарану.
— В добрый час! — одобрил этот, — это не мой эликсир.
Затем, как если бы наслаждение отведать очень старого и душистого вина дало ему живее почувствовать гармоничную прелесть окружавших его предметов, он стал оглядывать комнату, в которой его так часто принимал Мишель.
Теплый свет, струившийся сквозь большие стекла, таинственный, священный, как бы исходивший из старинного раскрашенного молитвенника или книги легенд, оживлял увядшую красоту старинной парчи и потемневшую позолоту рам и золотых и серебряных вещей, окружал атмосферой старины, пышности и вместе с тем сосредоточенности, мебель итальянского стиля XVI столетия. На мольберте голова Христа, гениальный набросок, приписываемый Леонардо-да-Винчи и найденный Тремором у торговца старьем в Болонье, с устремленными на что-то невидимое, полными непостижимого, глазами.
— Красиво, очень красиво здесь, мой милый Мишель! Что это? Что-то новое — это расшитое церковное облачение, которое ты задрапировал там подле тех кинжалов. Какая дивная работа! воскликнул коллекционер, поднимаясь со стаканом в руках, чтобы подробно рассмотреть золотые цветы ризы.
Затем он опять подошел к Мишелю и, стоя перед ним, продолжал восхищаться:
— Очень хороша твоя башня слоновой кости! Ни одной погрешности в деталях стиля этой мебели, этих мелких сокровищ, собранных знатоком, ни одной ошибки вкуса в утонченном капризе фантазии, находившей удовольствие окружить их всем этим новейшим, искусно скрытым, комфортом! И однако, если бы в горлышке той амфоры находилась ветка сирени, а там дальше, в той чаше, совсем свежие розы, твой восхитительный музей приобрел бы нечто более интимное и более живое… Укрась же свою жизнь цветами, мой дорогой Мишель. Это необходимо!
Когда Даран ушел, Мишель вернулся опять к г. Алленж, чтобы подписать бумаги, неготовые утром, и нотариус подробно рассказывал ему об одном предприятии, в которое он сам вложил капиталы.
Дело шло об акционерном обществе, основанном с довольно значительным капиталом, намеревавшемся увеличить значение французских колоний, приспособив их для эмиграции в широких размерах при содействии французских администраторов и рабочих, развивая в землях, завоеванных Францией, земледелие или разрабатывая естественные богатства, свойственные местной почве и климату. В настоящее время намечены были только некоторые пункты колониальной территории, но мало-помалу, поле деятельности должно расшириться настолько, чтобы захватить все французские колонии.
— Послушайте, г-н Тремор, — настаивал нотариус, — разрешите мне оставить за вами хоть 30 акций… Вы не пожалеете об этом, и наконец, если бы вы пожалели через некоторое время, я их у вас куплю, у меня есть вера в это дело… и к тому же оно так прекрасно. Это не только выгодно, но это также патриотическое и гуманное дело.
И г. Алленж подробно развивал эту тему.