„Бедная женщина“, повторял он себе.
Любопытство заставляло лихорадочно работать его мозг. Он уже не предлагал себе вопроса, часто посещавшего его в бессонные ночи, во время замужества Фаустины: „любила ли она меня?“ И он говорил себе: „теперь, когда она в свою очередь познала горечь обманутых надежд, теперь, когда она знает, что она совершенно напрасно перенесла позор продажного брака, теперь, когда рок отнял у нее те деньги, ради которых она не побоялась связать свою молодость и красоту с дряхлостью старика, теперь, думает ли она обо мне? Думает ли она, что она была бы куда более счастлива, хотя менее богата и блестяща, с несчастным влюбленным, которого она так мучила? Думает ли она, что наслаждение счастьем, которое она дала бы взамен целой жизни, полной самоотвержения и горячей любви, не стоило бы возможности появляться при русском дворе и тратить золото без счета? Сожалеет ли она о том, чего нет? В озлоблении на свою неудавшуюся жизнь предается ли она тем же безумным мечтам, что и я в самое острое время моего отчаяния? Восклицает ли она: „О! если бы все это было ничто иное, как ужасный кошмар, если бы, вдруг, я смогла припасть моей усталой головой к его груди, почувствовать его губы на моих горящих глазах и забыть все — былое и последующее…“
Облака, лес осветились, затем раскат грома потряс все вокруг. Вернувшись вновь к действительности Мишель поднялся и, завернувшись в свой плащ, торопливо направился к большой дороге кратчайшим путем; но дождь увеличивался, а башня Сен-Сильвера находилась еще в расстоянии пяти-шести километров. Мишель колебался; в несколько минут он мог достичь другого убежища — маленькой часовни, показываемой жителями Ривайера иностранцам, как одну из достопримечательностей округи под именем „Зеленой Гробницы“.
Неистовый порыв ветра ускорил решение молодого человека; он повернул назад, перешел площадку Жувелля и углубился в высокий лес, чтобы быстрее добраться до „Зеленой Гробницы“.
Это здание довольно сомнительного, с точки зрения хронологической точности, готического стиля скрывало в глубине леса гробницу неизвестного рыцаря. Почти более полустолетия она была запущена и заросла плющом, который с каждым годом более и более прочно оседал на стенах, портил стрелки оконных сводов, покрывал или окутывал причудливо украшенные химерами рыльца водосточных труб. Мишель любил это меланхолическое местечко. Несколько раз он срисовывал искусным карандашом внешние детали памятника и гробницу, находившуюся внутри часовни, тело таинственного рыцаря в железных латах, его мужественные, немного осунувшиеся черты, закрытые глаза, остроконечную бороду, которая выходила из шлема, с поднятым забралом, руки, сложенные в искусственной позе на шпаге крестом, и даже слепил цоколь могильного ложа: подле украшенного гербовыми лилиями щита большая борзая собака, странная, в роде геральдического животного, которая, казалось, оберегала сон рыцаря…
Но на этот раз, молодой человек не чувствовал никакой прелести от перспективы уединенных размышлений под крышей гробницы. Усталый, промокший, он с досадой задавал себе вопрос, в котором часу ему будет возможно вернуться в башню Сен-Сильвер.
Весь лес стонал под все быстрее и чаще падавшими дождевыми каплями. Казалось, на все было наброшено покрывало грусти: на деревья с хрупкой зеленью, которые как бы дрожали от стужи, на помутневшие ручьи, на цветочки, склонившие недолговечные головки и терявшие блеск своей белизны.
У Мишеля вырвался возглас досады против стихий; может быть, кроме того, в глубине души, он был не особенно удовлетворен собою и порицал себя за тяжелые воспоминания.
Он не любил более Фаустину, и всякая связь между ним и ею была порвана, но ему хотелось бы еще услышать о ней или увидеть ее в последний раз; ему хотелось бы прочесть в ее, когда-то так горячо любимых, глазах раскаяние, встретить в них блеск слезы. Чувство, что о нем сожалеет, что его оплакивает та, которую он так оплакивал, так сожалел, сознание, что он не напрасно пережил все это, смягчило бы его сердце не чувством отмщения, но чувством успокоения, снисхождения, ясностью прощения.
Дождь все лил, гонимый яростным ветром, сгибавшим хрупкие деревья и налетавшим на другие, ломая своими порывами слишком сухие, негнущиеся ветки.
Мишель дошел наконец до „Зеленой Гробницы“. Когда его высокий силуэт, одетый в темный плащ с капюшоном, появился во входе, заросшем растениями, крик испуга раздался из глубины часовни.
В полусвете, синевшем последними отблесками дня, сквозившем сквозь единственное уцелевшее от времени окно, вынырнул мальчуган лет пятнадцати, выглядевший чересчур современно в этой готической часовне в своей саржевой блузе, в „knicker-bockers”[2] и в желтых гетрах, застегнутых до колен.
— Ах, милостивый государь, вас можно было принять за рыцаря или за одного из его родственников. У вас совершенно такая же борода, — сказал мальчуган с очень легким, но однако, достаточно явственным акцентом, чтобы не напомнить опытному слуху о языке Шекспира.
Затем он забавно, с глубоким вздохом, добавил: