Вы — центр целого мирка, весь смысл существования которого, кажется, заключен в вас. Как и ваши безделушки, мы не представляем иной жизни, чем та, которую вы нам определили. (Ведь вы авторитарны, Кларисса. Вы — рослая, уверенная в себе женщина с четкими движениями, определенными чертами лица и хорошо развитой грудью.)
Из ваших уст не услышишь: «Чем бы нам заняться сегодня вечером?» «Сегодня вечером в „Альгамбре“, шестая ложа», — скажете вы.
Мы — ваши пленники. Все наши пути-дороги ведут к вам. Вдали от вас скучно, стоит оказаться на вашей улице — тянет нажать на большую плоскую кнопку звонка, подняться по мраморной лестнице, гулким эхом отражающей каждый шаг, пройти мимо бранящегося попугая в прихожей, ощутить запахи кальки и масляных красок, доносящиеся из будуара, приложиться губами к камее вашего перстня и взглянуть на лиловые прожилки в ваших глазах.
Нас объединила дружба с вами, между собой у нас ничего общего. Хотя просматривается нечто фамильное: все мы как на подбор юные, стройные, с горящими взорами и яркими губами. Громко смеемся, много пьем, никогда не поспеваем к раннему завтраку, лихо отплясываем фарандолу в вашем доме и умеем прикусить язык, когда вы садитесь за фортепьяно.
Вам нравится собирать нас вместе, не разбираясь, кто с кем в ссоре, и все же в каждом из нас вы отличаете что-то свое, особенное, и цените его за это: у Памелы волосы красного дерева, у Тома — тонкие запястья, у Рафаэля — красивая внешность и дар играть на банджо, я же, по вашим словам, неплохо смотрюсь в вашем китайском салоне[6].
Вот все мы собрались, ко всеобщему удовольствию, и прежде всего удовольствию Клариссы, за столом в «Мюррей»[7]. Кларисса ростом выше нас всех, в ней больше блеска, чем в других женщинах, больше уверенности, чем в окружающих ее мужчинах, само собой, метрдотель обращается именно к ней. Мы же образуем вокруг нее группку избранников, счастливых очутиться здесь, в этом уютном погребке, в этой бонбоньерке, где правит бал удовольствие. У дам холеные руки, ухоженные лица; вечерние туалеты оставляют открытыми их руки, плечи, подмышки. Кружатся, словно вокруг некоей воображаемой оси, пары, скручивая вальс, как тряпку, из которой сочится мелодия. У многих мужчин руки на перевязи, головы забинтованы; негритянские ритмы их слегка утомляют, возвращая к неистребимому воспоминанию о той пропасти, в которую они рухнули, когда в них угодил снаряд, о первом глотке воды в лазарете. Официанты спотыкаются о лежащие на полу костыли.
Помимо нас в погребке и другие посетители — откормленные, цветущего вида, они потягивают pommery из бутылок для сидра, поскольку уже перевалило за десять часов. Это нейтралы: скандинавы, голландцы, американцы. Они обмениваются многозначительными взглядами и подпольно предлагают, например, две тысячи маузеров с немедленной поставкой в открытом море напротив Барселоны, или достают из заднего кармана брюк образцы сукна для военной формы любой из воюющих сторон. Добродушно выкупают отвергнутые заказы, зная, что те хорошо пойдут у русских, перекупают запоздавшие поставки. Пулеметные очереди, что однажды обрушатся на головы солдат, берут начало именно здесь. Том зубоскалит по этому поводу:
— Последний писк. Последний писк умирающих. — И добавляет, протягивая одному из барышников шрапнель, недавно извлеченную из его черепа: — Может, снова пригодится?..
За столиком, где тесно локтям и тарелкам, нас пятеро. Памела сидит, закутавшись в горностаевое манто, не раскрывая рта, с несчастным видом, усталыми от света рампы глазами и не стертым со скул гримом. Покончив с яичницей с беконом, она закуривает сигарету с амброй и вдруг как-то вся сжимается и закрывается, как цветок; ставшее свободным манто соскальзывает с плеч. И вся она становится такая узкая-узкая: Рафаэль называет это «быть сложенной, как бутылка содовой». Бедняжка опечалена:
— Не могу позволить себе держать кухарку.
Том, у которого под Ля Боссе[8] лопнула барабанная перепонка, подносит руку к здоровому уху, чтобы лучше слышать, и, думая, что она пошутила, смеется, отчего складки покрывают его потрескавшиеся от фландрских ветров щеки.
Рафаэль заказывает себе полный ужин и флегматично съедает его. Лицо восемнадцатилетнего юноши (а ведь он уже награжден Трансваальским крестом) хранит полное спокойствие; что бы ни творилось вокруг, он всегда ведет себя одинаково хладнокровно и невозмутимо, хотя жизнь его была и остается переменчивой и самой заурядной, какую только можно себе вообразить. Он — воплощение устойчивой экстравагантности. Чувствуется: мир сам по себе, а он — сам по себе. Без каких-либо обязанностей и забот, без своего очага и счета в банке, только с тем, что на нем. Ничто в нем не выдает его прошлого: бурные ночи, проведенные за игорным столом на Монмартре, в Риме или Довиле, в танцах в Санкт-Морице или отданные любви в Польше и на Мадейре не оставили ни единого следа на его гладком лице.