Я в Лондоне уже неделю. Сейчас 10 вечера, я лежу без сна. Меня поселили в келье. Одеколон, мою единственную роскошь, приходится прятать. Чемодан оставить в коридоре не позволили. Со мной лишь портреты моей матери, все еще самого главного человека в моей жизни. Поскольку моего мужа больше нет в живых, мне все равно, где находиться. Сама не пойму, почему я теперь не в Турени. Билет на пароход я купила случайно, увидев рекламный плакат. Я — одинокая молодая женщина. Мне не хватает общения, и в то же время присутствие других людей мне неприятно. Я такая же, как прежде, на берегах Луары, только с изношенными нервами. Ну вот меня и клонит ко сну.
Дельфина. Это имя, словно на экране, колеблется на занавесках моей комнаты. Набегают один на другой виды, сменяются пейзажи; затем на фоне дороги возникает лицо — едва успевает мелькнуть мысль, из какого небытия? — и вот оно уже в интерьере: деревянные панели, дверь, окно — это гостиная зажиточного дома; секунда, и она сменяется тропическим садом; затем кинематографический ураган, от которого не укрыться и в самом потаенном уголке, сметает все. Я вновь вижу свой камин в обрамлении светлого лакированного дерева, на котором играют отблески огня, но и он, в свою очередь тоже расчленяется, распадается, а уж затем его куски выстраиваются в череду розовых косогоров, в которых я признаю Вуврэ; начинает подрагивать каминная доска, увеличиваясь в размерах и видоизменяясь в нечто текучее — ба! Да ведь это Луара. И снова дом с двумя крыльями и одним общим крыльцом, занавески из бумазеи и пианола. Дельфина заводит для меня увертюру «Севильского цирюльника»: после приступа удушья пианола приступает к исполнению. Начинает двигаться перфорированный валик с затейливым зигзагообразным рисунком дырочек, и звук получается таким звонким. Я перевожу взгляд на волосы Дельфины, жесткие, вьющиеся кольцами — к тем минутам жизнь ничего не добавила, разве что теперь в моде волосы, вьющиеся не от природы, а завитые щипцами. Я беру Дельфину за руку и думаю: «Только это и важно». Стихают последние звуки увертюры. Мы застываем и храним молчание. Если бы это мгновение могло длиться вечно! Вскоре два глупых глаза тетки, обеспокоенной полной тишиной в гостиной, вперяются в нас сквозь стекла лорнета, нарушая наше уединение.
Мне позволяли дружить с Дельфиной, которая никогда не пачкала платья и отказывалась влезать со мной на лестницу, приставленную к баку с водой. Однако мои бабушка и дедушка недолюбливали ее за сдержанность, смышленость не по годам и манеру достойно вести себя.
— Дельфина — копия своей матери, — говорили они меж собой, не догадываясь, что я слышу их разговор. — Ее мать живет в Тулоне с морским офицером. Это дама с интересной бледностью в лице и розовыми пальцами, ее никогда не увидишь одетой как положено, вечно ходит в анамитском наряде. Заказывает кухарке экзотические блюда, а сама к ним не притрагивается. Очень гордится, что в ее доме собирается весьма необычная публика — морские волки с изборожденными морщинами лицами, всякое повидавшие на своем веку.
Дельфина жила в поэтическом мире сновидений. И каждый день детально пересказывала мне их. Ей снилась вода — чистая, когда ее ничто не беспокоило, и мутная, когда она бывала утомлена. Ее сны нередко посещали фавны, рыси, пантеры, но весьма миролюбивого нрава, с шелковистой шерстью. Вместе с ними она забиралась высоко на деревья, а оттуда падала в пустоту. Она досконально знала толкование снов, и на мой удивленный вопрос, откуда, отвечала, что состоит в переписке с госпожой Тэб, и даже показала мне письма, где та обращается к ней на «ты».
Для меня Дельфина была целым мирозданием, отличным от того, к которому принадлежал я — в нем больше прислушивались к личным переживаниям и меньше заботились об одобрении окружающих.
— Никогда не стану принадлежать к породе тех женщин, которые соглашаются, говоря при этом «нет», — говорила она.
Она вся отдавалась радости, опробуя разные слова, увлекалась идеями. Всякий опыт обладал для нее притягательной силой. Никакой лексикон не казался ей неразумным, никакое обличье — недостойным милости. Ей, никогда ничему не отдававшейся целиком, было ведомо все несовершенство мирка, ограниченного решеткой Турской таможни; любя меня всей душой, она не обманывалась и на мой счет. Ей почему-то хотелось, чтоб я носил очки.