Лоретта вышла за дверь комнаты жюри.
– Рада, что ты со мной разговариваешь! – сказала она.
– Да ну что ты…
– Ладно, слушай! Хочешь, чтобы твоя девушка поехала в Голливуд?
Она смотрела прямо на него, и у нее в глазах стоял лишь этот вопрос – словно она долго-долго думала, прежде чем его задать.
– Я? Ну, а при чем тут…
– При том, что это зависит от меня! Всего два голоса. У твоей девушки есть сценический шарм. Все эти краски там ни к чему. Но… ты все же решай сам. – Разве мог он не услышать и тот, другой, вопрос, который остался не произнесенным? Мысли были в беспорядке, но он попытался все обдумать.
– Ну… мне, кажется, уже все равно, – сказал он; а затем неожиданно добавил: – Черт, да! Пускай едет!
Она что-то пометила на бумажке, которую держала в руках.
– Конечно, если она добьется успеха, она может и не вернуться.
– Мы уже не вместе, – честно сказал он.
– Тогда я пошла объявлять. – Она помедлила. – Надеюсь, что мне удастся передать ей мое везение! Я, видишь ли, вовсе не горю желанием работать в кино, если мне удастся найти что-нибудь другое…
Он посмотрел ей вслед; затем, когда прошло, как ему показалось, очень много времени, с помоста донесся ее голос, и везде, где он был слышен, казалось, разливалась ее красота, заполняя собой окружающее пространство:
– … и мы считаем… эти прекрасные девушки… мисс Эми… олицетворяющая эту часть нашей страны… да не огорчатся все остальные… Каждая из вас достойна чести появиться на экране и снискать оглушительный успех!
К его изумлению, никто не упал в обморок, никто не взвыл; внезапно раздался громкий хлопок, словно в помещении выстрелили из пушки, и Билл подскочил, но это были всего лишь вспышки фоторепортеров. Все фотографировали и фотографировали Лоретту и Эми, и вместе, и по отдельности. Вместе они прекрасно смотрелись, и не имело никакого значения, кого из них заберет себе Голливуд – точнее, это не имело значения ни для кого, кроме Билла. Он встретился взглядом с Лореттой, и от охватившей его внезапной радости вся его ненависть к Эми исчезла, и он мысленно пожелал ей всего самого лучшего.
«Кино дает, кино отнимает, – подумал он. – Что ж, меня все устраивает…»
Вместо послесловия
Эхо века джаза
Пока еще рано писать о веке джаза, окидывая его взглядом с некоторого расстояния и не рискуя быть заподозренным в преждевременном склерозе. Многие все еще не в силах сдержать позывов к рвоте, слыша характерные словечки той эпохи – пусть эти слова уже и уступают в яркости неологизмам, пришедшим из мира гангстеров. Сегодня век джаза так же мертв, как были мертвы в 1902 году «желтые девяностые», но автор этой статьи уже вспоминает этот период с ностальгией. Именно он стал для него попутным ветром, вознесшим его на гребень волны, и дал ему такие деньги, о которых он и не мечтал – лишь за то, что он рассказал людям о том, что чувствует то же, что и они, и что надо что-то делать с их накопленной и нерастраченной за время войны нервной энергией.
Десятилетие, не пожелавшее скончаться всеми забытым в собственной постели и драматически ушедшее в небытие в октябре 1929 года, началось с первомайских беспорядков в 1919 году. Конная полиция разгоняла демобилизованных деревенских парней, столпившихся на площади Мэдисон поглазеть на ораторов, и эта мера не могла не вселить в головы более образованных юношей сомнений по поводу существующих порядков. Мы вряд ли вспомнили бы про «Билль о правах», если бы за его пропаганду не взялся Менкен, но мы твердо знали, что подобная тирания годится лишь для дрожащих от страха мелких режимов Южной Европы. И если из-за жирных дельцов правительство пошло на такое – может, мы и правда воевали за кредиты Дж. П. Моргана? Но все устали от великих свершений, и все кончилось краткой вспышкой нравственного негодования, точно описанной Дос Пассосом в «Трех солдатах». Нам тут же принялись скармливать кусочки от государственного пирога, и присущий нам идеализм лишь запылал еще ярче, когда пресса принялась раздувать в мелодраматическом ключе истории вроде «Гардинг и банда из Огайо» или «Сакко и Ванцетти». События 1919 года оставили в нас скорее налет цинизма, а не революционный настрой, даже несмотря на то, что сегодня мы судорожно обшариваем свои сундуки, ища, куда же мы, черт побери, засунули фригийский колпак – «Точно помню, он у меня был!» – и мужицкую рубаху? Для века джаза характерным было полное отсутствие интереса к политике.