Он вёл двойную жизнь, и каждая из них требовала его всего. Он разрывался на части, и с каждым днём трещина становилась всё шире. Он знал, что скоро ему придётся выбрать. И любой выбор будет означать конец.
Напряжение, в котором жил Дзюнъэй, начало сказываться. Он стал рассеянным. Наливал себе чай, забывая, что чашка уже полна. Останавливался посреди коридора, забывая, куда и зачем шёл. Его знаменитая концентрация, способная часами удерживать мельчайшие детали, давала сбои. Однажды он целый день проходил с крошечным клочком бумаги, прилипшим к подошве, и никто, кроме одного человека, не обратил на это внимания.
Этим человеком был Соко.
Старый мастер, казалось, видел всё, оставаясь при этом невидимым сам. Он наблюдал за метаморфозами «немого писца» с невозмутимым спокойствием мудреца, видящего игру детей в песочнице.
Однажды вечером, когда Дзюнъэй пытался зажечь лампу, трижды роняя кремень от нервной дрожи в руках, из темноты раздался спокойный голос:
— Огонь не зажжётся, если душа полна ветра.
Дзюнъэй вздрогнул и обернулся. Соко стоял в тени арки, куря свою длинную трубку. Его лицо было скрыто в сумраке, но глаза светились тихим, немигающим светом.
— Пройдёмся, — сказал старик не вопросом, а констатацией факта и, не дожидаясь ответа, повернулся и пошёл по направлению к своему любимому саду.
Дзюнъэй, повинуясь, поплёлся за ним. Они шли молча, и только скрип сандалий Соко по гравию нарушал тишину.
В саду старик остановился у пруда и указал трубкой на отражение луны в воде.
— Смотри, — произнёс он. — Луна совершенна и неизменна. Но вода встревожена. И от этого её отражение дрожит и распадается. Чтобы увидеть истинную суть вещи, нужно смотреть прямо на источник, а не на его искажённое подобие.
Он повернулся к Дзюнъэю.
— Твоя вода, мальчик, похоже, переживает шторм. И твоя тень от этого стала длиннее и резче. Она падает не так, как должна падать тень простого писца.
Дзюнъэй замер, чувствуя, как холодный пот выступает на спине. Он опустил голову, готовясь к разоблачению.
Но Соко не стал обвинять. Он говорил тихо и рассудительно.
— Замок — старое место. Его стены помнят много историй. И много теней. Одни тени — чёрные, злые. Другие — просто… другие. — Он сделал паузу, выпуская колечко дыма. — Важно не то, что ты за тень. Важно, что ты ею прикрываешь.
Он подошёл ближе, и его голос стал ещё тише.
— Будь осторожен. Песок знает множество ушей, а стены — множество глаз. Попытка служить двум господам редко заканчивается хорошо для слуги. Обычно она оставляет его на коленях посреди дороги, пока оба господина едут дальше, даже не оглянувшись.
Это было не обвинение. Это было предупреждение. И оно било точно в цель.
Дзюнъэй стоял, не в силах пошевелиться. Он чувствовал, что старик видит его насквозь. Видит его борьбу, его страх, его предательство. И не осуждает. А предостерегает.
Соко помолчал, давая словам улечься, а затем неожиданно улыбнулся, и его морщинистое лицо осветилось тёплым, почти отеческим юмором.
— Впрочем, возможно, я просто старый глупец, который слишком много времени проводит в одиночестве и начинает видеть заговоры в падении каждого листа. — Он вытащил из складок своего кимоно небольшой свёрток и протянул его Дзюнъэю. — Держи. Чтобы твои пальцы меньше дрожали.
Дзюнъэй развернул свёрток. Внутри лежала изящная, тяжелая каменная печатка и маленький пузырёк с тушью густого, чёрного цвета.
— Это для практики, — пояснил Соко. — Иногда, чтобы успокоить ум, нужно занять руки монотонным трудом. Попробуй выводить этот иероглиф. — Он указал на печатку.
Дзюнъэй перевернул её. На основании был вырезан один-единственный иероглиф:
«Сэй» () — «Искренность. Правда. Честность».
— Его нельзя подделать, — сказал Соко, и в его голосе снова зазвучала лёгкая, почти неуловимая ирония. — Его можно только почувствовать. Как и тень, которую он отбрасывает.
С этими словами старый мастер развернулся и медленно зашаркал прочь, оставив Дзюнъэя одного с печаткой в руках, которая весила как целая гора.
Он вернулся в свою каморку и зажёг лампу. Достал лист бумаги, капнул туши и с силой прижал печатку. На белой поверхности отпечатался идеально чёткий иероглиф «Искренность».
Он смотрел на него, и ему хотелось захохотать или зарыдать. Искренность. Честность. Всё, чего ему так не хватало.
В порыве отчаяния он схватил кисть и начал выводить этот иероглиф снова и снова, заполняя лист за листом. Сначала его рука дрожала, выходило коряво. Затем мышечная память взяла своё — штрихи стали увереннее, чётче, идеальнее. Он мог подделать что угодно — почерк, печать, личность. Но мог ли он подделать искренность? Для себя?
Он сидел до рассвета, окружённый грудами бумаги, испещрённой одним и тем же словом. Это была самая бессмысленная и самая честная работа, которую он выполнял с момента прибытия в замок. И к утру дрожь в руках действительно прошла. Его разум, измученный двойной игрой, нашёл временное успокоение в монотонном повторении того, чего он был лишён.