Одиночество Дзюнъэя было подобно хорошо укреплённой крепости: неприступной, надёжной и бесконечно тоскливой. Он был островом в бурлящем море замковой жизни, и волны этого моря, казалось, обтекали его, не задевая. Но любая крепость рано или поздно дожидается того, кто постучится в её ворота. Иногда — с тараном, а иногда — с робким и искренним интересом.
Первым «тараном» стал Кэнта. Молодой самурай, видимо, всё ещё чувствовал себя обязанным после истории с «енотами» и разбросанными бумагами. Однажды после обеда он влетел в канцелярию не с обычной энергией, а с несколько смущённым видом.
— Дзюн! Привет! — он звучно хлопнул его по плечу, от чего Дзюнъэй сделал вид, что чуть не уронил кисть. — Слушай, мне нужна твоя помощь. Серьёзно.
Он огляделся по сторонам, убедился, что почтенный Дзи сидит за своим столом, не вмешивается и вмешиваться не собирается, и вытащил из-за пазухи потрёпанный листок бумаги.
— Видишь ли… — Кэнта понизил голос до доверительного шёпота. — Мне нужно написать письмо. Дедушке с бабушкой. В деревню. А у меня… — он помялся, — …ну, знаешь, с иероглифами не очень. У меня рука больше к мечу привыкла, а не к кисти. Получаются какие-то каракули, как курица лапой! Дед последний раз чуть со смеху не помер. Можешь… а? Красиво написать? Я продиктую!
Дзюнъэй посмотрел на него своими «пустыми» глазами, потом на бумагу, потом снова на Кэнту и медленно кивнул. Он подвинулся, давая тому место рядом с собой.
Кэнта уселся, облегчённо выдохнув.
— Вот и славно! Ты меня выручишь! — он начал диктовать, и это было одно из самых мучительных испытаний для Дзюнъэя. «Дорогие дедушка и бабушка… у меня всё хорошо… погода стоит… я стал сильнее… тренируюсь… кушаю хорошо…» Каждое простое, душевное слово било по нему сильнее, чем боевая плеть инструктора Соты. Это была такая нормальная, такая человеческая жизнь, к которой он не мог иметь никакого отношения.
Но его рука работала автоматически. Иероглифы ложились на бумагу ровными, изящными рядами — воплощение гармонии и терпения. Он даже позволил себе небольшую вольность — в конце письма, внизу, он крошечным, но идеально чистым почерком вывел иероглиф «сила» (), как бы от себя.
Кэнта смотрел, заворожённый.
— Вот это да! — прошептал он, когда Дзюнъэй закончил. — Это же просто произведение искусства! Да они подумают, что я тут учёным стал, а не самураем! — Он аккуратно сложил письмо, словно это была драгоценная реликвия, и спрятал его за пазуху. — Спасибо тебе, Дзюн! Ты настоящий друг! Честное самурайское слово!
Слово «друг» повисло в воздухе тяжёлым, незнакомым грузом. Дзюнъэй лишь опустил голову, делая вид, что смущён такой похвалой.
На следующий день Кэнта появился не один. С ним была девушка. Её звали Хикари, и её имя, означавшее «Свет», подходило ей идеально. Она не была ослепительно красивой, но в её присутствии воздух словно становился чище и светлее. Она была дочерью одного из придворных поэтов, и в её движениях была лёгкая, грациозная манера, так непохожая на грубоватую прямолинейность Кэнты.
— Дзюн, это Хикари, — торжественно представил Кэнта. — Она захотела посмотреть на того, кто пишет лучше её отца!
Хикари мягко толкнула его в бок.
— Кэнта, не смущай человека, — её голос был тихим и мелодичным. Она повернулась к Дзюнъэю и слегка поклонилась. — Я видела письмо, которое ты помог написать моему неумехе — двоюродному брату. Это была настоящая работа мастера.
Дзюнъэй поднял на неё взгляд и тут же опустил его, сделав вид, что увлечённо копается в своей чернильнице. Он чувствовал, как по его спине пробежали мурашки. Этот «Свет» видел его. Не как немого слугу, а как мастера.
Хикари не настаивала. Она села рядом и какое-то время молча наблюдала, как его перо танцует по бумаге. Потом её взгляд упал на свиток с классической поэзией, висевший на стене — подарок её отца канцелярии.
— Тебе нравится каллиграфия? — спросила она. Дзюнъэй, не отрываясь от работы, сделал едва заметный кивок.
— А ты сам никогда не пробовал писать что-то своё? Не переписывать, а… творить?
Он замер. Это был опасный путь. Его легенда не подразумевала творческих порывов. Он должен был быть пустым сосудом. Он резко покачал головой, изобразив испуг.
Хикари улыбнулась, и в её улыбке не было насмешки, а лишь понимание.
— Не нужно бояться. Иногда руки знают лучше, чем слова. — Она жестом показала на чистый лист бумаги и на его кисть. Приглашение.
Искушение было слишком велико. Под её спокойным, ободряющим взглядом он почувствовал, как маска на мгновение задржала. Он медленно обмакнул кисть и, не думая, вывел на бумаге иероглиф «тишина» (). Не тот утилитарный почерк, которым он вёл учёт мешков с рисом, а живой, дышащий штрих, полный внутренней силы и покоя — тот, которому его учили в Долине для подделки важных указов.
Хикари замерла.
— О… — это было всё, что она смогла выдохнуть. Она посмотрела на него не с любопытством, а с глубоким, неподдельным уважением. — Это… прекрасно. В этом есть вся глубина, которой не хватает словам.