— Так что же вы хотите спросить? — сказал он самому близкому и маленькому мальчику, который так исступленно тянулся к нему с поднятой рукой, что даже привстал за партой.
Мальчик встал на цыпочки и дерзко, с сознанием правоты выпалил:
— Вот вы говорите, что Пушкин — декабрист. А по-моему, это неправильно. Я сам читал, он за чистое искусство, а это реакционность. И еще он за свой дворянский класс… Вот что он писал. — Мальчик раскрыл томик Пушкина и прочитал:
Мальчик все стоял с раскрасневшимся лицом и ждал категорического ответа. Его заявление еще больше придало смелости всем. Эта смелость уже вызревала в скандал, могущий развались все скрепы школьной дисциплины и превратить уроки в балаган. Пахарев не знал этого стихотворения. Он готовился в пределах программы ГУСа, в которой были отобраны только вольнолюбивые произведения поэта. Он подумал, что его намеренно мистифицируют, и твердо решил этому не поддаваться.
— Не может этого быть, — сказал он. — Пушкин не мог написать такого вздора. Это кто-то другой…
— Значит, книга врет? Книга не может врать.
Мальчик взял с парты томик Пушкина и поднес его раскрытым Пахареву. Тот прочитал и своим глазам не поверил.
А мальчик дерзко подмигнул своим товарищам и вернулся на свое место. Сдержанное шушуканье, как жужжание пчелиного роя, наполнило класс. Кто-то сперва фыркнул, потом за ним другой, и уже скоро все весело смеялись.
— А почему сбросили Пушкина с корабля современности?
— А почему он написал: «Идите прочь! Какое дело поэту мирному до вас?» Кому он говорил это — «прочь!»?
— А почему он не отказался от звания камер-юнкера и подхалимничал перед царем-деспотом?
— А мне папа говорил, что он вовсе и не революционер, а явный представитель вымирающей феодальной аристократии.
— И вовсе не аристократии, а оскудевающего дворянства.
— И вовсе не оскудевающего дворянства, а обуржуазившегося дворянства. Я сам читал…
Но и этого поправили, от задней стены кто-то зычно утверждал:
— И вовсе не обуржуазившегося дворянства, а Пушкин — представитель поднимающегося мещанства. Он сам про себя так говорил: я мещанин, я мещанин… Вот посмотрите. — Он показал эти слова и начал громко спорить с тем, который относил Пушкина к представителям вымирающей феодальной аристократии…
Они втянули в свой спор всех остальных. В классе поднялся невообразимый галдеж, и уже никто никого не слушал, и всякий утверждал свое мнение, вычитанное или услышанное где-нибудь. Только и слышалось:
— Не спорь, я хорошо знаю, Пушкин — барин…
— Не барин, барин не будет страдать за народ.
— А я говорю, будет, не спорь, а то дам…
Все забыли о Пахареве, который ходил между партами и уговаривал не спорить. Каждый, к кому он приближался, тотчас же замолкал, но принимался опять галдеть, как только Пахарев отходил. И тут он стал припоминать все то, что на этот случай рекомендовано педагогикой. Если школьники зашли так далеко, что забыли, где они находятся, надлежало сразу же замолчать и глядеть на них строго и укоризненно. И не выдавать своего гнева, хотя бы в тебе все ходуном ходило. Он так и сделал. И класс сразу стал стихать, начиная с передних парт. Ученики смотрели на практиканта с затаенным любопытством и задорным видом. Тогда Пахарев решил взять реванш. Он докажет им, что не отступит от плана урока. И он продолжал опрос, совершенно забыв о том, что как раз по его же плану время, запланированное на опрос, давно истекло. Он боялся глядеть на ручные часы, взятые для этого у Пегиной и положенные на стол…
Он торопился подвести итоги по прошлой томе, оценить ответы, выставить отметки.
Девочке поставил «уд», остальным «неуды»[9]. Школьники привстали и вытянули шеи, чтобы увидеть, какие отметки ставит практикант в журнал. И вдруг хором заголосили:
— Неправильно! Неправильно!
— Мура!
— Буза!
— Они знают Пушкина лучше вас.
Вдруг поднялся из угла верзила, это был второгодник и прославленный озорник. Все стихли.
— А почему отлыниваете, до сих пор не объясняете камер-юнкера?
Его поддержали:
— И классовую базу Пушкина обошли. Кто же он наконец: феодал, аристократ, дворянин или провозвестник капитализма…
И откуда-то, точно из-под земли, после всех сиплым голосом, нарочно измененным, кто-то протянул:
— За камер-юнкера, и за Болдино, и за все вообще вам тоже надо поставить «неуд».
«Какой ужас, — подумал Пахарев, — как это могут учителя работать по тридцать лет в такой атмосфере?»
Терпение его истощилось. Он чувствовал, что вот-вот сейчас сорвется в истерику, начнет кричать и топать ногами. Он отошел к окну и стал смотреть на волжскую даль с тайгой, озерами и куполами церквей на фоне серых деревень. По улице шла с бидоном пригородная баба и на всю улицу кричала:
— Молока! Молока! Молока!