Мне досталась пенсия за ранение, но этих денег не хватало ни на что, поэтому я решил сочленить любовь к погостам с прагматическими соображениями. Я посетовал Вилли, что артистическая публика сводит меня с ума и что вместо «Винеты» я бы с радостью применил свои знания где-нибудь ещё. Например, — вытащил я газетную вырезку, — садово-парковое управление и его директор господин Пертль ищут почвоведа для кладбищ, который бы присматривал за мертвецкими землями нашего города.
«Я знаю Пертля, — закатил глаза Вилли. — Это он на партийном съезде предложил писать на каждой могиле „Адольф Гитлер“. И всё. Ещё у него была идея запретить похороны в гробах и ограничиться кремацией, а также быстрее класть нового покойника на место старого — через десять лет вместо двадцати пяти…»
«Какой приятный человек! — воскликнул я. — Мы явно сговоримся. Можешь написать мне краткую рекомендацию?» Вилли посмотрел на меня с участием. «Жаль, что ты не хочешь работать с нами, но я видел твою новую прописку. Поздравляю с хорошенькой добычей — у нас по-любому есть человек в „Винете“!» Мне пришлось изобразить гримасу в том смысле, что, разумеется, такой человек есть, и Вилли накорябал несколько хвалебных предложений в мой адрес.
Управление садов и парков приняло доктора химии с радостью, что, впрочем, не помогло мне избежать контроля со стороны заместителя Пертля. На службу следовало прибывать пунктуально, минута в минуту, будто покойники уже выстроились и ждут меня с салютом. Зато мы с Ольгой получили возможность гулять по кладбищам в любое время суток и года и наслаждались этим вовсю.
Однажды, кажется, на Николауса, мы позвали Сергея на вечер с бутылкой гевюрцтраминера. Их отдел переехал и разместился рядом с радиобашней на Кайзердамме. Ольгу хотели перевести туда же, но в неё вцепился тот самый лысый шмель-режиссёр драматической труппы и умолил остаться при них делопроизводительницей.
Вино оказалось душистым, закат — коротким, и вскоре мы зажгли вечерний свет. Ольга спросила гостя, подавал ли его брат о себе вести после того, как бежал в Америку.
«Нет, — отвечал Сергей, — но я и не очень интересовался». — «Почему? Вы в ссоре?» — «Не то чтобы в ссоре, но я часто думаю, что брат отобрал мою судьбу. Я охотно писал, обожал музыку, но мне не хватало уверенности, что меня ждёт блестящая судьба и я не проиграю. Зато всё это было у брата. Он изо всех сил старался не видеть во мне соперника, но…»
Сергей допил вино, я налил ему ещё, но он не обратил внимания. «В восемнадцатом отец остался в Петербурге, надеясь, что террор удастся предотвратить, а нас двоих отправил на поезде в Крым к графине Паниной, тоже кадетке. Владимир перепугался солдат, которые ломились в вагон, и запер дверь в купе. Те стучали, ругались, грозились стрелять, а мы сидели тихо как мыши. Кто-то из них залез на крышу и помочился в вентиляцию. Мне всё детство нравилось обезьянничать, и я уговорил Владимира открыть дверь — я бы изобразил больного. Нас хотели избить, но вовремя увидели моё красное тифозное лицо и отступили. Наутро поезд сделал остановку. Я умолял брата не выходить, но в нём иногда просыпалась жестокость, и он, прихватив трость, отправился „подышать“. Сквозь пыльное стекло я увидел, как он осматривает поля в персиковом свете неба. Поезд стоял долго, солдаты проснулись, я заперся и стал махать ему рукой — мол, поспеши. Но он отвернулся и отошёл в сторону. Состав тронулся, и Владимир уцепился за поручень, однако выронил трость, и та ускакала на шпалы. Как в ужасном сне, брат спрыгнул с отходящего со мной поезда и выжидал, когда проедут вагоны… Следующие минуты были самыми страшными в моей жизни. Я был беспомощен, не помнил адреса графини и выглядел как попугай в идиотских вызывающих гетрах. Владимир вернулся как ни в чём не бывало, пересказал с присущей ему ловкостью, как пролетарии вопреки логике классовой борьбы помогли дворянину влезть в последний вагон. Но я уже не любил его. Бегство нас разделило».
Последовало неловкое молчание, и затем сгустился другой разговор.
Ольга сказала: «Я тоже вспоминаю эвакуацию. Она пугала неизвестностью, но мне не казалось, что я теряю что-то важное. Наверное, это из-за моей чужести в подсоветской жизни. Я хоть и жила в Совдепии, а внутри была ничьей, когда мама с папой и брат умерли».
Сергей ответил: «Я очень вам сочувствую, но мне кажется, что это узаконенное состояние души сомневающейся — всечеловеческое. Да, мне легче устроиться на чужбине, чем полуграмотному человеку, не знакомому с обычаями, но я уверен, что рано или поздно все оставшиеся без родины люди чувствуют свою подвешенность. Это и открытая рана, и драгоценность».
Я сказал что-то вроде: «Вот я получил гражданство пять лет назад, но ещё помню, как пахнет бесприютность. Наверное, ещё страннее она ощущается, когда страна твоих предков оказывается не той, что казалось, и принимает тебя не как сына, а как нежданного родственника».