Почти год я жил неосознанной, незапомненной жизнью, не вылезал с кладбищ, употребляя все свои силы на перезахоронения тел из бесконечных братских и невесть как возникших могил. Ангел смерти на Лихтерфельде зарос мхом, на Далемское я просто не мог смотреть, так как всё было на месте, те же клесты и жимолость, только без Ольги, и я ушёл, зажмурившись.
Наконец я наткнулся на газетную статью. Голод обеспокоил правительство, и в рамках срочных мер открывался институт сельскохозяйственных наук, нацеленный на повышение урожайности. Его открывали в Брауншвейге, и среди фамилий профессоров встретились две хоэнхаймские, причём одна из них — с моей кафедры. Некоторый сосуд лопнул у меня в голове, и я стал видеть предметы так ярко, что хотелось отвернуться и бежать, хотя бы и в Брауншвейг.
Слепо и тупо я совал в чемодан вещи, писал письма в разные ведомства, расплачивался с хозяином квартиры. Затем неизвестно почему купил на рынке английские ботинки — то ли снятые с убитого солдата, то ли проигранные в преферанс.
Я решил не писать письма в Брауншвейг, а просто взять и приехать. Для этого я вызнал, где собираются беженцы, которые собираются уехать подальше от коммунистов, и явился туда. К границе и далее в Ганновер меня и ещё несколько семей вёз брезентовый фургон.
Ехали мы ночью. Плакал ребёнок. Дымился и кашлял мотор, и, пока шофёр пребывал под капотом, беженцы рассредоточивались между сосен. На границу с английской зоной мы прибыли только под утро и сразу же выволокли чемоданы на досмотр.
В тусклом свете фонарей я увидел вытянутые здания и солдат, ходивших вдоль цепочки уезжающих. На плечах у них висели автоматы, а шапки были лихо заломлены. В проходе между домов сидели на корточках с папиросами их товарищи — видимо, другая смена.
Среди шума и толкотни, в путанице кулей и мешков я приближался к проверщику паспортов, когда меня схватили под локоть и увлекли в проход между зданиями. Длинный парень в гимнастёрке, но без оружия и фуражки, сделал несколько шагов прочь от света фонаря и сказал: «Личный осмотр. Документы!»
Я дал ему паспорт и указал на освещённую обочину, где стояли вещи: «Там чемодан». Парень долго рассматривал мою фотокарточку и позвал ещё одного бойца. Тот даже не успел подойти, как первый обругал его. В темноте я не сразу понял, что тот азиат и не слишком хорошо понимает по-русски. Азиат был полугол, на поясе у него болтался зачехлённый нож. «Чемодан подождёт, а пока досмотр: оружие, деньги», — сказал первый и показал рукой в сторону чернеющего за домами поля.
Мы шли по тропинке. Влажные стебли хлестали по ногам. Азиат прихрамывал. Справа шелестела вода и тянуло холодом так, что ошибиться было невозможно — река. Почему-то не приходило в голову спросить, куда и зачем мы идём. Меня охватила радость, чувство свободы, столь желанное и недостижимое, как будто скитания кончились и я возвращаюсь домой. Просто травы — и я иду в никуда.
Постепенно шуршащая темнота, пятно луны и матовые волны отодвинулись, я остался как бы в коридоре, глядя на происходящее словно на картину в обрамлении стен. И когда дылда остановился у заводи и сказал: «Ботинки тебе малы», — он обращался не ко мне, а к тому, кого я так давно не видел и, если честно, уже не ожидал встретить.
«Снимай, — вздохнул от моей непонятливости солдат, — надо посмотреть. Может, ты…» Он запнулся, вспоминая немецкое слово. Азиат придвинул своё лунное лицо совсем близко, и я узнал его.
«…Прячешь» — сказал я, и оба вздрогнули. «Ты знаешь русский?» — отодвигаясь, спросил дылда.
Вжавшись в стену пещеры, я наблюдал, как рука моя выхватывает нож у азиата и режет ему кадык и как следуют секунды бега за вторым, прыжок, подножка, та же трава, что у овина в Розенфельде, те же глаза и сладкие удары, один, второй, третий.
Глина, осока, земля. Тяжёлый. Разуться, брюки. Течение быстрое. Дно глубокое. Что ж, выбора нет, прощайте. Один, второй.
Не сопротивляясь и даже желая, чтобы Густав остался мною навсегда, я видел, как приближаются смазанные огни заставы и тёмные дома с проходом между ними. Солдаты ушли спать, и, проходя мимо распахнутой двери, я заметил, как двое мечут на стол карты, а третий разматывает портянку, сидя на нарах.
Досмотр подходил к концу, и я молча сунул документы офицеру с печатью. Открыл чемодан, закрыл, отнёс в фургон.
Как только нас поглотила нижнесаксонская тьма, Густав удалился, и на этот раз навсегда. Я сидел у борта грузовика. Слёзы с трудом преодолевали смежённые веки.
Я плакал оттого, что не смог выполнить даже ту малость, что обещал Ольге, и даже не попытался примириться с моими воображаемыми преследователями, как она меня умоляла. Я проиграл всем и всё, и, когда водитель заглушил двигатель у ганноверского вокзала, из кузова выпрыгнул совсем другой, третий, который теперь рассказывает вам о своих злоключениях.
Этот третий попробовал начать новую жизнь. Заинтересовался спектроскопией. Получил лабораторию. Старался быть справедливым. Выступал на конференциях в Бремене и Мюнхене. Дважды пробовал жениться. Во второй раз показалось, что удачно.