Он попытался обнять ее за плечи, думая, что ей, может быть, нужно какое-то утешение, но она шагнула в сторону, уклонившись от его неловкого жеста, и зашагала вперед одна. Он медленно пошел за ней следом. Ни тот, ни другая не разговаривали, окутанные осязаемым молчанием. Ее дыхание было все еще судорожным и неровным, но злость или ужас – он не мог решить, что это было, – похоже, миновали.
В квартире он усадил ее с бокалом коньяка и налил второй для себя. Анжелину все так же била крупная дрожь. После первого глотка она передернулась всем телом. Рев в голове утих, превратившись в чуть различимый рокот. Голоса упали до шепота, благословенно далекие. Она так и не узнала их, но голоса знали ее, знали ее имя, и она боялась, что, если они станут звать ее достаточно настойчиво, она в конце концов пойдет на этот зов.
– Вам лучше? – спросил он через некоторое время.
Она кивнула. Они сидели у него в гостиной. Рыбок он убрал; аквариум стоял в углу, темный и пустой, водоросли на дне уже начали загнивать.
– Хотите рассказать мне, что происходит?
Она покачала головой и вытянула руку с бокалом, прося еще коньяка. Этот вкус вызвал в ней воспоминания о доме, о последних годах, проведенных ею в Париже. Ее отец всегда посылал к другу во Франции за ящиками шарантского коньяка из Старого Резерва. Гости на званых ужинах подолгу засиживались над ним, говоря, что ни у кого во всем Гаити не было такого превосходного коньяка. После его ареста тонтоны пришли и украли из погреба последние ящики. «Изымается по решению суда», – сказали они, но это все равно было воровство. Они не оставили ничего, но к тому времени это уже не имело значения. Гости больше никогда не приходили к ним на званый ужин.
– Я ходила сегодня на исповедь, – произнесла она.
– Вот как? И в чем вы исповедовались?
Она помолчала.
– Это секрет между мною и Богом.
– И вашим священником.
Она кивнула:
– Да, и моим священником тоже. Но он вам ничего не скажет. Они приносят клятвы, эти священники. Я полагала, вам это известно.
– Что ж, это мне и в самом деле известно. Половина преступлений в этом городе могла бы быть раскрыта, отмени они это правило всего на один день. – Он сделал паузу. – Я не думал, что вы религиозны.
– Я могу быть такой, когда мне нужно.
– А сейчас вам нужно?
– Я думаю, да.
Она резко поменяла тему, рассказав ему о Старом Резерве, потом, против своей воли, о своем отце.
– За что арестовали вашего отца? – спросил он.
Она пожала плечами:
– За что вообще арестовывали в те дни? Тонтон-макуты убивали невинных людей только для того, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности. Отец был министром при президенте Винсене, а потом еще раз при Леско, это в тридцатых и сороковых годах. В обоих случаях министром образования. Когда Леско свергли в 1946, он оставил политику и сосредоточился на своих каучуковых плантациях недалеко от Жереми. Когда Малуар пришел к власти, он уговорил отца снова занять кресло в его кабинете, а когда и его свергли, отец опять вернулся на плантации. Это было в 1956. Отцу тогда было шестьдесят. Мне семь.
В следующем году был избран Дювалье, и вскоре после этого тонтоны начали охоту на тех, кто входил в элиту. Наша семья стояла в верхних строках из списка: род Иполит-Бейяров принадлежит к древнейшим из
Ее губы тронула легкая улыбка.
– На Гаити все решает цвет, знаете ли. У нас была светлая кожа дольше, чем почти у всех, поэтому мы занимаем в обществе высокое положение.
Она пожала плечами, и ее лицо нахмурилось.
– В общем, через шесть месяцев после того, как Дювалье пришел к власти, у нас на плантации появились какие-то люди. Они увезли отца в Порт-о-Пренс. Больше я его никогда не видела.
Она замолчала, глядя на пустой аквариум, на пустой бокал в своей руке. После смерти отца в тюрьме ее мать отвезли в санаторий в Швейцарии. Диагноз поставлен не был, болезнь была неизлечима. Анжелину возили к ней на свидание один раз в год, но мать так ни разу и не узнала ее, ни разу не заговорила с ней. За ее окном долгими швейцарскими ночами, отяжелевшими от обещания снега, холодные ветры поднимались и падали на крутых горных склонах. Внутри, на столике подле ее кровати, стояла фотография кораллового моря, тусклая в серебряной рамке.
По мере того как Дювалье все сильнее сжимал страну в горсти, элита начала укладывать чемоданы и уезжать – кто в Европу, кто в Штаты. В шестнадцать лет Анжелину отослали учиться в Париж. Через несколько лет, когда в стране немного поутихло, тетя Классиния вызвала ее обратно в семейное поместье в Петонвиле, высоко в горах над Порт-о-Пренсом. Она жила там с тетей и несколькими слугами, допивая понемногу остатки хорошего вина, расчесывая свои длинные черные волосы и изучая свое лицо в зеркале из французского стекла, давным-давно привезенном на Гаити из Нанта. По ночам она слушала