Та осень, предвестница лютой зимы, была на редкость мягкой и долгой. Тепло нежило город до половины ноября. Даже за этим сроком еще выдавались солнечные дни, ласковые и сухие, будто природа напоследок хотела порадовать нас. Пройдет дождь, кажущийся весенним, ветер задует с юга, разгонит облака, и глядишь — заголубело небо. Теплынь. Обсохнут улицы — зелень умытая, свежая горит ярко. Цветут цветы. Осенние...
Когда на душе тревожно, а была эта пора тревожная — все война да война, — ласковость осенняя как-то трогала сердце и мнилось, что это долгое тепло будет вечным. Борьбой жили, а вот хмурое небо не любили. Лучше уж гроза, чем серая давящая муть. В такие хмурые дни и голод становился отчего-то ощутимее: всего ведь четверть фунта хлеба получали на человека — сто граммов по-теперешнему. А позже и восьмушкой обходились. Трудно и страшно. Умирали люди с голоду. А тут еще вдруг стужа. И какая! Не видел Ташкент зимы холодней.
Мы сошли с теплушек прямо в объятия мороза. Зашагали по скрипящему снегу и сразу почувствовали, как пробирает до костей холод. В поезде было терпимо. На станциях красноармейцы собирали саксаул, камыш сухой и топили «буржуйки». Теплушки нагревались до того, что порой открывали двери и ехали так навстречу ветру. Здесь, в городе, даже дымка́ теплого не учуяли. Мастерские без топлива. Только в кузнечном огонек. Туда и бегали рабочие чуток обогреться, руки размять — стынут.
Прежним делом в мастерских почти не занимались, не до классных вагонов было — мастерили оружие фронту. Многие станки пустовали — война мобилизовала железнодорожников. Отсюда уходили на баррикады в семнадцатом году, отсюда уезжали на Оренбургский и Каспийский фронты. Сюда возвращались на короткую передышку. Из стариков я сейчас мало кого встретил. Стариками мы считали наших кадровых железнодорожников. Лишь больные да хромые остались. Исхудали, почернели — трудное время выдалось.
Нас встретили по-братски. Любили рабочие свой Первый революционный отряд. Помню, тут же во дворе устроили митинг. Произносили речи. Кто-то сказал о заговоре, о контре, что поднимает голову. Ташкент, мол, наводнен беляками. В республике объявлено чрезвычайное положение. Создан Чрезвычайный полевой суд.
Когда из мастерских, где расположился отряд, мы пошли в город — кто к родственникам, кто к знакомым, — то, действительно, встретили много беляков. Они, черти, как и в декабре семнадцатого, ходили в старой форме. Опять безобразничали кадеты и гимназисты. Удивительно, что после недавних арестов контра не притихла. Невольно каждый из нас возмущался — распустилась белогвардейщина. На мушку бы всю эту дрянь.
Старик, из полковников, видать, в отставке, заметил рваные шинели и стоптанные сапоги ребят, начал бранить нас:
— Оборванцы! Где честь русского солдата?
Честь! Да знал бы он, что под шинелью у иного и гимнастерки не было — латаная рубаха или пиджак с дырами. О белье забыли. Без него обходились. На портянки шел всякий лоскут. Ну, да что говорить полковнику! Не поймет.
Домой, на Хорошинскую я принес трехдневный запас хлеба. И мы тут же, после радостных объятий, после слез матери, разделили его поровну между малышкой-сестрой и братом, себе и матери оставил краюшек. Мама отказалась — обойдусь. Хлеб был вкусный. На железной дороге умели печь вкусный, пышный хлеб. Съели весь тут же.
У матери был небольшой запас дровец — затопила печь. Обогрелись. Повеселели. Я рассказал о фронте. Все слушали затаившись... Особенно брат Федор. Ему тогда стукнуло восемнадцать и он мечтал поехать на войну. Все оглядывал меня, шинель надевал мою, прикидывал, хорошо ли будет ему в красноармейской форме. Состоял Федор в отряде конной милиции, числился рядовым бойцом, участвовал в операциях против бандитов, но его это не устраивало. По примеру многих ребят тянулся на фронт. Мать поругивала его.
— Ладно тебе. Успеешь еще хлебнуть солдатской жизни.
— Мы не солдаты, — поправлял я мать. — Мы революционный отряд, Красная Армия!
— Это все едино...
Она жаловалась на спекулянтов, что совсем задушили рабочие семьи. Боялась контры — загрызут нас беляки, не простят отнятой власти, не смирятся с новыми порядками. Вон как Дутов жмет.
Я успокаивал: спекулянтов скоро уничтожим, а на фронте дела улучшились — Красная Армия взяла Самару и движется к Оренбургу. Пробка будет ликвидирована, пойдет хлеб из России. Победы пока невелики, но все же победы, и надо радоваться им.
Меня удивили выстрелы. Едва стемнело, как на улице послышались одиночные перещелкивания винтовок.
Мать равнодушно махнула рукой:
— Привыкли... Каждую ночь стреляют.
— Кто?
— Бандиты, поди... А может, беляки...
Брат Федор пояснил:
— У всех наганы, вот и палят...
Спать легли рано — мне предстояло до света быть в мастерских. Отдыхал плохо, то и дело вздрагивал, просыпался. Выстрелы раздавались совсем рядом — на Обуховской. То короткие, обрывистые, то долгие, раскатистые. Только к утру перестрелка стихла.