Отряд двигался теперь шагом по Московской улице. Темнота лежала на всем. И на домах и на самой мостовой, щелкавшей под копытами, выстукивая какую-то песню. Тревожную. Когда строем идут кони, тревога летит. Это у меня с детства такое ощущение. Конница — значит, война. Помню, мальчишками всегда выбегали на улицу, если слышалось равномерное цоканье копыт и стук сабель. Глазели на солдат, боялись их и завидовали. Пехотинцам не завидовали: пыль по колено, лица усталые. А кавалерия — грозная и веселая. И все от коней шло. Они создавали это представление о мощи и стремительности. Вот бы на коня! Вот бы с винтовкой! Теперь мы были на конях и с винтовками. А восторга нет. Тревога одна. Вокруг и на душе.
Тьма особенная, холодная, мертвая. Ни огонька. Ни людей. Мы одни грохочем, и эхо, кажется, отдается во всем городе. Нас слышат и в домах и за домами.
Впереди замерцал свет: тюрьма. Ее освещали — у входа и вдоль стен. Правда, огонь был жидкий. Лампочки теплились, как лампадки, — желтые круги на шаг-два. Но для часовых и это было спасением — тьма кромешная.
Подъехал наш отряд. Из больших железных ворот тюрьмы выглянул дежурный, посмотрел, кто гремит на дороге: свои или нет. В то время тюрьма была местом, где часто решались политические споры с помощью оружия. То белые захватят ее и выпустят своих сторонников, то красные снова восстановят порядок и вернут на место контрреволюционное отребье. Надзиратели все были прежние, служившие еще при царе. Никто, должно быть, не шел после революции на такую работу. Рабочий — ему позорно бросить свое почетное дело, сменить молот или сверло на ключи тюремщика. Приказом и то не заставишь. Тюрьма — черное слово. С ним вся тягость прошлого связана. Рушить тюрьмы — таков девиз был в горячие дни восстания. Но пришлось оставить на время. Куда девать врагов революции, куда бандюг и спекулянтов прятать, что хватали нас за горло, пользуясь трудным часом. Сюда их, в эти же казематы, к опытным в тюремных делах надзирателям. Не все тюремщики остались на своих местах. Кто верой и правдой служил царю-батюшке и господину полицмейстеру, тот ушел. Не мог глядеть, как сажают в камеры того же самого начальника охранки, перед которым прежде стояли навытяжку. Иные замарали руки в крови во время расправы над рабочими и скрылись, дабы не пришлось расплатиться. Остальные, просто надзиратели, продолжали открывать и закрывать камеры. Вот охрана тюрьмы — та менялась. Сейчас стояли бойцы Красной Гвардии, занаряженные начальником охраны города. Наш отряд здесь хорошо знали — не раз приходилось сопровождать бандюг от главного управления до этих железных ворот и сдавать надзирателям. Участвовали и в розыске беглецов. Побеги бывали частым явлением: света нет, охрана иногда запаздывала или вовсе отсутствовала. Заключенные устраивали подкопы, перелезали через стены, снимали часовых. Без содействия надзирателей тут не обходилось. Однажды двадцать шесть человек разом сбежали, сделали подкоп длиной в шестьдесят метров — под двором и церковью. Последний, двадцать седьмой, застрял. Толстющий был, да еще два халата напялил на себя — коммерсант какой-то. Пробка получилась. Стал стонать. По стону и обнаружили подкоп. Мы потом долго искали беглецов. Только разве найдешь? Канули в ночь. Без следа.
Миновали тюрьму, свернули на Ниязбекскую и по ней — вверх до Пушкинской. Этот район особенно темный и тихий. Глухомань настоящая. Слева сады. В них только лай собак отдаленный. Чуют коней, слышат цокот — тревожатся. Справа — особняки. У нас особый интерес к этим хорошим, построенным на барский манер, домам. Вслушиваемся, лошадей пускаем по обочине дороги, на пыль и траву, чтоб копыта не гремели, не заглушили могущий вдруг возникнуть стон или крик о помощи. Знали по опыту — бандиты чаще всего нападают на особняки, здесь было чем поживиться.
Странно подумать, но мы, в сущности, охраняли состоятельных людей, даже богатых. И как охраняли: мерзли по ночам в ветхих шинелишках, щелкали зубами от холода, перепоясывались потуже ремнями — на полфунтовом пайке подводило животы. И не считали свое дело обузой. Революция требовала порядка. Мы отстаивали его.
Я не досказал, о чем мы беседовали дальше в дороге. Все о том же перстеньке с чертом. Занял он меня, увлек. Добыть захотелось человека в австрийской шинели. Добыть, дознаться — откуда взял перстенек, понять связь между шинелью этой и домом чиновника. Маслов отбрасывал и перстенек, и шинель австрийскую. Плевал попросту на всю историю. Твердил свое: «Контра! Беляк отпетый. И тот, кто стрелял в Плахина, — беляк». Мысль была проста, и именно потому мне не нравилась. Я соглашался насчет контры, но не выкидывал из дела перстенька. Мои предположения подогревал Карагандян. Подогревал лаконичным и многозначительным вздохом: «Да. Тут что-то есть... Есть что-то».