Как-то раз, очень давно, я ехал с отцом в Хуцань. Я сидел рядом с ним в телеге на скамеечке, когда вдруг над лесами долины Вороны засияло восходящее солнце. Над рекой, протекавшей по родной долине, поднималась пелена тумана, а в ольховой роще пели птицы. И как пели!.. Кто не слыхал пения овсянки и коростеля в лучах утреннего солнца, тот не знает, что такое гимн. Ритмично кричит перепелка, а трудолюбивый хозяин полей, жаворонок, быстро поднимается все выше по серебристой лесенке трелей, чтобы раньше других увидать восходящее солнце с высоты своих воздушных палат. Как только туман рассеялся, взгляд стал различать среди величавого пейзажа село Фынтынеле, раскинувшееся у подножья высокого холма Сарафынешть.
В это утро, когда я ехал с отцом в Хуцань, наша лошадь неожиданно остановилась на берегу у брода. Перед ней струились пламенеющие воды реки.
Немного спустя, услышав ворчливое понуканье отца, в приливе бодрости она снова двинулась вперед; ее поникшие усталые уши поднялись, прогнувшаяся от тяжелых кладей спина выпрямилась и шея, украшенная редкой гривой, гордо изогнулась. Преобразившаяся лошадь начала переходить реку вброд. А когда снова остановилась и погрузила морду в воду, я не мог удержаться и прошептал:
— Словно огонь пьет… наш Император…
Услыхав торжественную кличку животного, отец искоса, через плечо, посмотрел на меня. Лошадь жадно глотала пламенеющие струи. Я никогда не забуду, какие мысли пришли мне тогда в голову. Мне думалось, что если я закрою глаза и потом снова открою их, то увижу перед собой не изможденную клячу с облезлой шерстью, а настоящего… императора — повелителя природы. Несомненно одно, — именно с этой минуты измученный конь стал мне бесконечно дорог! Тут я и решил защищать коня своей грудью от кнута и диких ударов кулаком в глаза и морду. Я понял, насколько он беспомощен перед людьми, и все это потому, что не обладает даром речи!..
— Ну, как, Император? — спросил я и, чтобы облегчить ему тяжесть, спрыгнул в воду и зашагал вровень с его мордой. — Тебе очень тяжело?
Лошадь заржала и дохнула на меня теплом; не торопясь, она еще раз глотнула пламенеющую воду и радостно вздрогнула. Потом, когда отец огрел ее кнутом по спине, она глубоко вздохнула всей грудью и двинулась дальше, таща за собой длинную телегу.
Как хороши были эти утренние зори!.. Куда ни посмотришь, всюду расстилались ковры цветов. Засеянные пшеницей поля колыхались тонкими, золотыми колосьями; в клевере начинали жужжать пчелы и шмели, — словно голоса тишины.
Впереди виднелись ивовые рощи. Воздух казался голубым. Нас окружала такая красота, что, как мне казалось, все люди сейчас должны стать добрее и красивее. Так думал я, исподтишка посматривая на отца. Почему он такой нахмуренный? Разве ему не хотелось ликовать, как хотелось мне в моем чудесном порыве. Я не сознавал, что мой голос был так же слаб, как голос коростеля, и верил, что если закричу от радости, то мой клич взовьется выше воздушных палат жаворонка и расколет надвое тонкий воздушный свод. Человек, который в такие минуты сердито молчит, только даром траву топчет! Думая так, я бросил взгляд на отцовские ноги: они были босы, судорожно сжаты; и в этих вздувшихся венах, в очертаниях пальцев, в больших ногтях — таилась слепая злоба. Когда Император споткнулся о камень и ткнулся мордой в песок, эти ноги словно вцепились одна в другую! Я услышал брань и глухие удары кнутовища и не мог сдержаться.
— За что ты его бьешь?.. — спросил я укоризненно отца.
Он ничего не ответил, только косо посмотрел на меня, и признаюсь: я никогда не видел такого устрашающего взгляда!..
Император напряг все свои силы и выпрямился, а отец ругал его так мучительно гадко, что я удивлялся, почему не померкла окружающая нас красота.
— Сожрали бы тебя собаки!.. Кожу с тебя живого содрать, дохлятина! Провалиться тебе в пропасть, кляча проклятая! Пересохли бы все колодцы и реки, чтобы не было тебе откуда напиться в жару! Пустить твою шкуру на постолы!
Такими словами благословлял отец моего несчастного Императора всю дорогу до нашего убогого поля в Хуцань.
— Возьми его и паси около самой дороги, — приказал мне отец, когда распрягли лошадь. Я посмотрел на него долгим взглядом, не понимая, почему он не позволяет лошади поесть обрызганного росой свежего ячменя, перемешанного с полевым горохом. И пока лошадь жевала дикую гречиху, жесткую как проволока, а отец косил ячмень, я думал о том, какие странные бывают люди на свете.
Они способны оставаться нахмуренными, когда восходит солнце, не замечать, как лошадь пьет пламенеющую в утренних лучах воду, не слушать пенье жаворонков и коростелей. Они могут хлестать кнутовищем по ребрам беззащитное существо и свирепо бранить его. «С такими людьми, — думал я, — лучше не иметь дела!» Постепенно в мою душу стала прокрадываться ненависть, и, когда отец послал меня с кувшином под гору, чтобы принести воды, я нарочно пошел медленно, точно ноги у меня были опутаны веревками, чтобы заставить его дожидаться.