Вот такие дела, товарищ секретарь. Прости меня, ежели я оторвал тебя от дел, но, сам знаешь, я только в райкоме успокою свою душу. Мог ли я не зайти к тебе и не рассказать о своих напастях? Знаю, что отсюда я выйду с новыми силами. Будь добр, который теперь час?
АУРЕЛ МИХАЛЕ
ТРЕВОЖНЫЕ НОЧИ
Молдавский фронт проходил по гребням бесконечных отлогих холмов, опустошенных войной, выжженных солнцем. Налево от наших позиций брустверы тянулись насколько хватало глаз в сторону Хелештиень и поймы Серета, а направо их извилистая линия поднималась к Тыргу Фрумос, шла вдоль железной дороги прямо к Подул Илоий и Яссам. Кругом вся земля была изрезана траншеями, разворочена снарядами, испещрена глубокими желтоватыми окопами, где временами сверкала на солнце сталь штыков.
Долина между нами и советскими частями, которые окопались на возвышающихся перед нами холмах, была нейтральной зоной — пустынный и проклятый порог смерти. Охранялась она надежно; птица и та не осмелилась бы пролететь над ней.
Стояло сухое жаркое лето. Воздух накалялся, едва всходило солнце, и лишь к вечеру наступала легкая прохлада. Хлеба у подножья холмов пожелтели у нас на глазах и понемногу осыпались. А в низине близ реки они взошли вторично и поднимали свои зеленые стебельки, тесно сплетаясь с повиликой и осотом. На хилой кукурузе с сухими, скрученными в трубку листьями торчали тонкие и жалкие недозрелые початки. Земля под ногами рассыпалась, ветер поднимал облака белесой глинистой пыли, оседавшей на холмах и окутывавшей позиции. Ужасы войны и засуха проклятием висели над этим краем в тот август 1944 года.
— Наказанье божье, — пугал нас Чоча, один из бойцов нашего отделения. — Вот оно, светопреставление!
Когда бушевал яростный ветер, застилая воздух пылью, жадно высасывая влагу из земли и сжигая нивы, он, Чоча, сгорбившись в глубине ямы, начинал креститься и бормотать молитвы. Он делал то же самое, когда свирепствовали русские пушки и «катюши», частым стальным дождем поливая наши позиции слева и справа. Тогда он доставал и читал синеватую засаленную книжицу, подаренную ему одним из священников, которые все чаще показывались на передовой, держа в одной руке большой серебряный крест, а в другой — посох и думая лишь об имуществе, оставленном за линией фронта.
— Чоча, помолись и за нас! — кричали мы ему с усмешкой.
А он, обидевшись и прищуривая глаза, угрюмо оглядывал всех, затем, как в исступлении, снова начинал молиться, забывая обо всем на свете. Никто не мог вырвать Чочу из оцепенения, пока не кончался налет или не стихала буря. Его круглые, бесцветные глаза оживлялись и мерцали каким-то внутренним, непонятным для нас светом.
— О чем ты больше всего молишься, Чоча? — спросил я его недавно.
— Сам знаешь, — прошептал он, с опаской посмотрев кругом.
С того дня Чоче было поручено доставлять на передовую воду, еду и боеприпасы. К обеду я собирал фляги шести бойцов, оставшихся в моем отделении, продевал сквозь ручки ремень и передавал связку Чоче. Он забрасывал их на плечо и, пройдя по траншее, сворачивал в кукурузник, начинавшийся за нашими позициями.
В низине за холмом, позади наших позиций, где змеилась линия фронта, в ракитнике стоял колодец с журавлем. Около него толкались в очереди за водой посыльные всех румынских и немецких частей, скопившихся на участке в несколько километров. Иногда, чтобы добраться до воды, пускали в ход локти и брань. Поэтому Чочу отправляли до обеда, когда народу было меньше, да и вода почище. И все-таки последние дни то, что он приносил, скорее напоминало грязь, чем воду. В глубине колодца иссякли родники, днем и ночью высасываемые сотнями и тысячами людей. Иногда мы оставались и без воды, так как Чоча был неповоротлив и его всегда опережали другие. Я уже думал, как бы сменить его и послать за водой другого, но нас осталось слишком мало, и трудно было кого-нибудь подобрать: у каждого имелось свое задание в боевом расчете отделения. Впрочем, лучше, что его не было с нами. Своими причитаниями и поклонами во время боя он только мешал бы нам, лишая нас мужества. А это могло довести нас до военного трибунала.
Между тем на передовой стояло затишье. Мы уже с неделю лежали на кукурузном поле, где неподалеку в ложбине, ведущей к русским позициям, был зарыт пулемет. Участок нашего батальона простирался влево, стрелой вонзаясь в гребень холма. По соседству справа стояли немецкая пехота, танки. Нам было поручено охранять ложбину, чтобы русские не пробрались между нами и немцами и не проникли в тыл.
Днем нельзя было и шевельнуться. Поэтому отсиживались кто как — в окопах, меж кочками, стараясь не думать о еде и питье, одурманенные горячим дыханием кукурузы. В темноте вылезали из окопов, дурачились, чтобы поразмять кости, собирались вокруг котелка. Ели медленно, не спеша, зная, что ждать повара придется долго, до следующего вечера. После ужина у пулемета оставались Нана Георге и Жерка Константин; все остальные уходили за кукурузой.