Ни сети, ни рыбы, ни крабы не тронули его. Убранный узкими лентами водорослей, он плыл до тех пор, покуда на мокрый лоб его не пала блестка далекого еще света, рассыпавшись на соленых каплях сверкающим бисером. И если бы он сохранил способность видеть, он различил бы ясно, как прямо перед ним выросла из воды коса, как восстал черный шест маяка и на его верхушке вспыхнул и погас белый свет, а потом тринадцать секунд собирался с силами в гулкой башне из рассыпчатого ракушечника. И в эти доли времени белый проблеск зажигал его глаза холодным неземным огнем, равнодушному свету которого внимают трепещущие сердца моряков и который означает для них спасение, дарует им жизнь и который они, обнимая бушприты, одушевляют в краткие минуты ликования.
Волны, мягкие, как складки погребального покрывала, торжественно сменяясь, несли его к серебряной песчаной полосе. Покров чистой ночи переливался звездами. Время от времени иные из них срывались и устремлялись вниз, цепляясь за своды колючими оранжевыми хвостами.
Из темноты, словно ею и рожденные, вынеслись лошади и встали на берегу.
В сияющей тишине, укутав копыта в пене прибоя, печальными глазами следили они за его приближением к Тендре.
Сиреневый хутор
Над обрывом
Русский театр сокрушается в Вильнюсе —
ни карниза, ни фриза, ни архитрава.
Что не продали, то исподволь вынесли
или трактором утрамбовали в гравий.
Фундамент взломали в бульдозерной ярости,
аплодисменты и те — в зияющей яме…
Занавес-облако вздувается парусом,
три сестры мечутся в авангардистской драме.
Цивилизатор в поддых впендюрил культуре,
вставшей в позу… Чайка вскрикивает с надсадом,
дядя Ваня с обрезом, что браток в натуре,
бежит босой по пенькам вишневого сада.
Над обрывом века зритель растерянный
остановлен бесчеловечной нотой
циркулярной пилы в визжащей мистерии,
разрубающей мозг шашкой Чарноты.
Над обрывом века хоть стой, хоть падай
на ветру без имени и без отчества.
И оглох в ночи взыскующий града.
Но еще не слеп, как кому-то хочется.
МКРС*
Друскининкай. Роняет клен лист,
тропинка к озеру пестра.
Кормилец Ландсберга Чюрленис
с портрета хмурится с утра.
Глаза имеют пищи вдоволь:
сто лет прошло, а жизни пресс