Выслушав эту в высшей степени поучительную историю, Моль вскарабкалась на высокую кровать с пружинным матрацем, накрылась с головой одеялом и провалилась в небытие.
Она сидела в каком-то узком и тесном помещении с дурацкой банкой пива в руках.
Пиво было теплым и мерзким.
Слева по борту несло потом.
— Давай-ка, отсоси разок, — раздалось оттуда.
Моль с удивлением повернула голову и увидела забавного толстячка, маленького, метр с кепкой, с улыбающимся лицом и в темных очках. Толстячок взял ее руку и положили себе на…
— Ты че это удумал, батя, — хмыкнула Моль.
— Отсоси, говорю, — промурлыкал толстячок.
Возникла пауза, которую толстячок прервал недовольным кряхтением.
— Эх, всему вас, молодых, учить надо, — все так же по-добренькому проворчал он и расстегнул джинсы.
Во сне Моль представила, как повела бы себя на ее месте Надька, и сначала захихикала, а потом заржала в полный голос.
— Ты чего, — просипел толстячок.
— Ма… ма…
— Че смиесси?
— Маленький какой у тебя…
Толстячок снял очки, и Моль увидела, что глаза под ними были абсолютно мертвыми.
— Сука, — процедил толстячок и неожиданно схватил Моль за горло левой рукой.
Моль сидела в деревенской избе и пила чай. Чашка была маленькая, треснутая, с аляповатым расплывшимся цветком. Блюдечко белое, отмытое словно специально к ее приходу. До этого она безо всякого аппетита запихала в себя тарелку супа. Чтобы не воняло, сухарями сверху засыпала.
Слева значилась лежанка. На ней сохли семечки. Много семечек. Семечки были, наверное, невкусными, пережаренными. На деснах от них вспухали какие-то невидимые заплатки и больно саднили.
Еще левее стоял диван. Жесткий старый диван, из которого «сыпался песок». Подлокотников у дивана не было. Вместо них — розовые валики. Если вытянуться на этом диване, то один из валиков неизбежно слетит на пол.
Между лежанкой и диваном ход в «ту комнату», как говорит Анна. В спальню то есть. Там шифоньер посередине. Стол-деревяшка у окна. Две кровати в разных углах и лаз в подполье. На шифоньере черно-белый телевизор «Рекорд». Ламповый, тяжелый. Зачем — хрен его знает. Назначение швейной машинки и двух утюгов разных исторических формаций тоже оставалось для Моли загадкой.
Зала — о, прихотливая фантазия плотников! — меньше спальни.
Справа от стола — телевизор. Старый, но хороший, японский. А вот антенна — говно. На экране помехи. И телеведущая кажется гостьей из будущего. Она говорит о кризисе. Говорит жизнеутверждающе и смотрит на бегущую строку. Гнида продажная.
Над телевизором — картина допотопных времен. Узловатый, жилистый старик смотрит из-под руки на Моль, то есть вдаль, стоя у сохи. На нем белая нательная рубаха и просторные домотканые штаны. Привет, старик. Домостроевский. Домостроевски-Достоевский.
Тем временем Моль допивала чай. Единственное вкусное на столе — пережженные сухари из сладкой булки. В суп Моль добавляла черные сухари с солью. Но и тех и других умяла по блюдцу.
Анна предложила еще чаю, но Моль отказалась.
Встала и пошла в спальню. Из-под крышки подполья дуло. Само подполье было, по словам Анны, в половину ее незначительного роста. Когда она опускала туда несколько ведер картошки, все ждала крысы, которая кинется в лицо. Пеша не ходил к плотникам, когда они строили ему дом, не угощал их водкой и не вел с ними разговоров. Поэтому у Пеши такое подполье. И спальня больше залы. И приличная комната через холодный коридор. Там раньше держали поросят, маленьких поросяток первые два-три месяца их жизни, поэтому Анна комнату сию называет поросячьей. Еще в ней какое-то время жили квартиранты, но квартиранты пили портвейн и бросали бутылки в сортир — тайно. По весне эта тайна всплыла, и квартиранты из поросячьей комнаты ушли.
Моль стояла в старом деревенском доме. Смотрела в окно и слушала историю Анны.
— Я родилась на мельнице.
Мать положила меня в шапку и повезла домой.
Это было в двадцать девятом году.
В сорок третьем надо было отправить меня на лесозаготовки. И в сельпо мне сделали рождение с двадцать седьмого. Девка там одна померла, так дали ее справку. А так-то я не Анна, а кто я и шут знат.
Родилась я в браке и при отце, но дома его не было, и домой он не вернулся. Жил где-то на заработках, там и помер от холеры.
Мне было год, я этого не помню ничего. Муське, сестре, той было три. Она что-то такое видела.
Мать пошла пасти коров. И одну потеряла. Бегом к предцедателю. На ту беду милицанер у предцедателя сидел. Как заорет: «Да я тебя посажу к такой-то матери!». Мать пошла обратно корову искать. Ходила-ходила по лесу. Смотрит — на изгороди у пастбища огрызок веревки. Она взяла да и повесилась. А корова через день сама нашлась.
Нас Анисья забрала. Материна седьмая вода на киселе. Ну, понятно дело, кое-чего из нашего хозяйства к себе прибрала. Ладно. Проходит месяц. Пришли за нами из города.
— Где? — спрашивают.
А Василий, правнук Анисьин, на полати кивает. Мы там обитам.
— Слезайте, — говорят.
Мы слезли.
— Пошли в приют.
А Муська как закричит:
— Не хочу в прилуп, не хочу в прилуп!
Василий ей:
— А не хошь в прилуп, дак полезай обратно на полати.