Ясно, что о таких понятиях, как совесть, душа, нравственный императив, чекист не ведает, но даже в психоанализе им находится место, почему же Давыдову-то они так мешают? Не влезают в концепцию? Скорее всего, так. Он уже придумал теорию раздвоения личности героя Солженицына и обнаружил в Нержине некоего угрюмого и злобного беса, “возымевшего силу решать за него и тянуть его в бездну”. Прицепившись к одному из солженицынских слов, не несущих особой смысловой нагрузки (Солженицын замечает, что в Нержине, нерешительном мальчике, вынужденно просыпался „нахрап” и „хват”, вызванный к жизни обстановкой войны и лагеря), Давыдов дает придуманному им угрюмому бесу имя Нахрап и рисует клиническую картину одержимости главного героя. Мало того, другие герои романа тоже одержимы. Все они имеют нездоровую тягу к страданию, к тюрьме. Простую и ясную мысль Солженицына о том, что тюрьма проверяет человека, доделывает и формирует его душу (кстати, высказывавшуюся и Достоевским), что “вольняшки” не ценят самой вольной жизни, доставшейся им даром, Давыдов передергивает, чтобы доказать: Солженицын вовсе не обличитель ГУЛага, сталинского режима, судебного произвола. На самом деле он воспевает тюрьму, лагерь, неволю, куда и стремятся все его персонажи. “Поневоле задумаешься, — ехидничает автор, — как же жить таким людям, если рухнет ГУЛаг”.
Надо сказать, что эта статья Олега Давыдова, еще мало кому известного тогда журналиста, лавров ему не принесла, и через шесть лет критик предпринял новую попытку атаки на писателя. В статье “Демон Солженицына” критик поселяет Нахрапа уже не в персонаже, а в самом писателе.
В прозе Солженицына много автобиографических моментов. Он рассказывает в “ГУЛаге” историю своего ареста, поражаясь (задним умом человек крепок) собственной неосторожности и беспечности, с какой в письмах к другу поносил “Мудрейшего из Мудрых”. Он рассказывает в “Теленке” историю провала собственного архива, находя опрометчивым свое решение (в сентябре 1965-го) забрать роман “В круге первом” из сейфа “Нового мира” и отнести к друзьям Теушам, куда вскоре и нагрянули с обыском. “Да смех один, насколько был потерян мой рассудок”, — сокрушается Солженицын, называя провал в сентябре 1965-го “самой большой бедой за 47 лет жизни”.
Однако позже обнаруживается для Солженицына совсем другой смысл провала. “Беда может отпирать нам свободу”, — как поясняет он позже это новое, возникшее в нем ощущение, что уже нечего терять и можно открыто, не таясь, вступать в конфронтацию с властью.