— Да, — согласился Костелянец. — Но ты же знаешь, что бывает, когда замешкается какой-нибудь мудила. В феврале у нас тоже мешкали. Сейчас в Оше... Э-э, ну ладно, затыкаюсь. Но мы, Грязные братья, никогда не были пацифистами, просто не хотели быть страстными солдатами. Как будто это возможно.
— Ты думаешь...
— Конечно!.. если ты сидишь за пультом под Москвой. Если ты... Но и повара варили эту кашу. И артиллерийские топогеодезисты. А мы ее разглядывали на стволах, в арыках, на дувалах, гирлянды на ветвях.
— В греческом языке... — начал Никитин.
Костелянец уставился на него:
— Что-о?
— В греческом языке...
Костелянец заулыбался.
— Нет, послушай. В греческом...
Костелянец взорвался, согнулся у стены. Никитин озадаченно глядел на него:
— Ваня, ты что, вскрыл каблук?
Костелянец вытер слезы, отсмеявшись, покачал головой:
— Нет!.. Ты думаешь, я привез дешевку? чтобы поржать? Это млеко сонных кромешных полей... Но здесь, мне кажется, не место и не время. — Он вздохнул. — И пора уезжать. Тем более, что, как ты говоришь, в любой момент может нагрянуть москвич. Ты же заметил, что наши взгляды переплетаются, как мокрые нежные стебли... хотя она и не совсем в моем вкусе. Но здесь столько укромных мест: сад, баня, сеновал. Я выходил ночью. Как пахнет. На колодце напился воды. Прихлебнул из недр русских. А? Из меня иногда еще выскакивает... как пружина из старого дивана. Я хотел сказать, что завидую тебе. То есть удивляюсь. Ты меня всегда удивлял. Я не представляю, что со мною было бы. Ну, ты понимаешь. Киссель был ребенок. Хотя и в тебе что-то детское. Ты похож на своего сына. Я тебя побаивался. После Кандагара перестал заворачивать к вам. Ты не все еще знаешь. Меня бы вытошнило, извини. Стоит вспомнить разговоры на ночной дороге к полку. Мучительные рассуждения о... о... к-красоте! — выпалил Костелянец и залаял-засмеялся. — Она в нас или вне нас?.. Я потом думал, честно говоря, что это по обкурке пригрезилось. Вот уже в Душанбе вспоминал. И вдруг меня дернуло: были какие-то разговоры... Я, конечно, не поверил. Потом — откуда-то вывалились листки, я же там записи вел! Читаю. Да. На ночной дороге к полку от батареи. О чем же еще рассуждать? О чем могли рассуждать Грязные братья?.. И ты зацепил какого-то знакомого в Союзе, он отвечал глубокомысленно Сократом и даже нарисовал памятник-уродину жертвам Хиросимы и спросил: ведь это сооружение прекрасно? Оно безобразно, но прекрасно.