Улица Зодчего Росси в тот приезд была для меня только архитектурным чудом: в Москве нет такой, чтоб состояла из одного длинного дома, века смотрящего на своего близнеца напротив. И вдруг оказалось, что в этом музее живут... Поэт живет, в коммунальной квартире, переделанной из дортуаров тонюсеньких учениц Вагановского училища, что напротив. “На львиных лапах зверь-аристократ”, — он про себя написал, и в питерских декорациях эту роль исполнял величаво-безупречно. Я рот открывала и всему, что он рассказывал, верила. Верила, что Лиля Брик велела знаменитому “Андрюше” не читать своих стихов в присутствии “Виктора Александровича”. Верила, что он в партизанском отряде жил. Что у него две головы при рождении было — тоже верила. Что в Париже ему не понравилось и он уехал оттуда, не отбыв весь срок, в то время как все остальные (все ли?) правдами и неправдами его продлевали или даже превращали в бессрочное свое европейско-американское заключение. В семьдесят седьмом году, и такая независимость от вожделенной заграницы! — только гений мог таким быть, казалось. Это сейчас (четверть века миновало... неужели? снова пересчитала... именно двадцать пять лет спустя, в две тысячи втором году) я специально подъехала на улицу Бобийо к убогой, даже без звездочек, гостинице “Виктория”, из которой он когда-то сбежал, — тоска взяла уже от тесной лестницы, по которой к “рисепшн” надо подниматься (питерские декорации не так безразличны к живой душе?). Абсолютно неизбежным оказался побег поэта, но в те времена такая естественность была большой редкостью. Впрочем, когда она не в диковинку?
Молчим как-то друг против друга за бело-желтым столом из живой, неподдельной сосны — было это незадолго до его переезда на “проспект Удавленников”, петербургскую окраину, где отшельнику дали отдельную камеру-квартиру. Глаза в глаза смотрим. В его бездонности я такое одиночество изгнанника из жизни читаю, что за руку хочется его схватить, чтоб на краю удержать. Не подумала, хватит ли моих сил... Что женские жесты вне пола не толкуются, тоже не учла. Когда сообразить, если всего мгновение было равенства-понимания нас обоих — эстетиков, а не реалистов... А он вдруг ребром той руки, к которой я еще и не успела потянуться, ударил по столешнице, да так, что чашка-самоубийца спрыгнула на пол.
— Нет, не могу! Грань чувствую... — выдавил он.