(Как это отличалось от хрущевского оклика-окрика, растиражированного другим поэтом, который на манер унтер-офицерской вдовы кичился следами от словесных побоев. Было это, не выдумано — на пленке даже сохранилось. Верю, что в первый момент ему страшно стало, но ведь позже не мог он не понимать, насколько рык распустившегося барина отличается от молчаливо-смертоносного взгляда тирана. Не грех, конечно, о притеснениях раз-другой упомянуть, но не из года в год же... У писателя есть возможность использовать любые страдания как материал и на время или даже навсегда — от таланта это зависит, только от него — сделать так, чтобы помнили. Много, много выбалтывается у обессилевших творцов, когда взаимность исчезает.)

Я думала, мы подружились. Когда в Москву приезжал, он звонил всякий раз, приглашал к Эрику, у которого останавливался, — в центре, на Дорогомиловской жил его армейский товарищ. Рукописи свои, энные экземпляры машинописи, хранить доверил. С его ведома мы их в разные места предлагали — я сама перетюкивала, если речь шла о периодике, а чтоб в издательства кипу давать, приходилось профессиональных машинисток искать. Набрели однажды на ту, которая для солженицынских “схронов” убористо умещала на одной папиросной страничке фантастическое количество слов. Как к бизнесу она относилась к этой работе, за опасность гонорар увеличивая. Не принято было у интеллигентных людей заранее обсуждать сумму, знали бы, нашли что-нибудь подешевле. Впрочем, за новые знания всегда приходится раскошеливаться, и деньги, даже самые большие, это все равно дешевле, чем боль, страдания, жизнью некоторые расплачиваются.

Весной он обычно уезжал из Питера в Эстонию, на “хутор потерянный”. Один или с Ниной, женой, там жил месяцами. Звал в гости. Съездили. Долгая прогулка к дальнему лугу запомнилась. Серпы жестких волос на голове поэта лежали, как молодая осока по бокам болотца, возле которого он остановился. Невысокий, прямой, губы сложены в брезгливую, но не таящую обиды полуулыбку-полугримасу. Несуетливый, спокойный, что-то от бухгалтерской стати Заболоцкого, правда, одежка разная: у того на карточке — шелковая пижама в полоску, а у этого — байковая клетчатая ковбойка навыпуск, абсолютно адекватная оболочка для поэта-эстетика par exellеnce. Не надо тратить силы на объяснение, кто ты такой, — и так видно всякому, кто хоть сколько-нибудь внимательно смотрит. И слушает. Стыдно стало за сюсюканье (полежала на пушкинском диване, чай с Блоком попила), когда поэт о Пушкине заговорил:

Перейти на страницу:

Похожие книги