Поэту очень хотелось, ухватившись за эту нить, установить свою связь с чужим прошлым. В прямом, житейском смысле желание исполнить не удалось. Это трагично, потому что героическое ведь усилие было предпринято. Обстоятельства биографии задували поэтическое и оправдывали почти экспериментальное отношение к себе самому как к представителю неудачного поколения, поколения, которое не может ответить ни на один серьезный вызов времени. Оно оставляет лишь горькое свидетельство не им вызванных перемен.
Портрет Высоцкого — на голой,
в квартире долговской, стене...
А я — как выеденный, полый.
И стал доступен сатане.
Поэтическое поле сузилось до мертвой зоны между кухонным столом и подоконником дома в Долгове. Поддавшись сатане телом, Славутинский каким-то чудом сохранил абсолютную неспособность лицемерить и — с нею вместе — редкую способность признать, что не понимает смысла того, что происходит в России. Так, об итогах первого постсоветского периода поэту сказать нечего, и он передает полномочия на ответ сделавшемуся “старшим” пятилетнему сыну.
В твои пять лет вместилось это.
Что впереди? Что завтра, сын?
Кончина тьмы? Начало света
И встреча с отроком босым?
Что за пять лет тысячелетья
Еще случится на Руси?
Что скажут звездные соцветья?
Что скажет служба Би-би-си?
Начав в 1970-х стихотворной отповедью старшему поколению за молчание и потворство злу, Славутинский из последних сил держится за “искренность в литературе” и уже в этой точке, коротко подмигнув саркастичной музе семидесятых, окончательно порывает связь с новой эпохой: “Я выбрал Русь берложную / и храмовую Русь — / и Божью, и безбожную. / Но даже не берусь / судить, кому — вольготная / у нас житуха здесь. / Такая подноготная, / что лучше и не лезть”.