в фонарях над колеей парящих,

серебро былинок сосчитавших

в снегом припорошенной траве.

Бесконечной осени посул

выморожен, и седой стрелою

пролетел мороз, как в соснах гул,

в оболонь впился, в хвою пахнул,

в каждой капле выглянул иглою.

В старый век упал последний снег,

первый и последний. Всюду нами

вычернен под вечер, он поблек

и растаял вместе с временами.

К портрету Виктора Михайловича Василенко

Забытый зек и одинокий

старик, не слышавший похвал,

скромнейшей музе в час жестокий

чуть слышно слово поверял.

И, посреди вопросов вечных,

на этот лишь ища ответ,

не всех ли встречных-поперечных

он вопрошал: — А я — поэт?

Прошаркав, провожая, к двери,

дежурный задавал вопрос,

в бессмертье цепкой рифмы веря,

скреплявшей жизнь его всерьез,

и простодушно ждал ответа,

и мешкал я, спеша домой...

О Боже, спрашивал он это

и у Ахматовой самой!

Скупые встречи вечерами.

Его двухкомнатный приют

в пыли и книгах. Вместе с нами

стихи витийствовали тут.

Гул коктебельского залива,

колючих пазорей эффект,

гудя за окнами тоскливо,

гасил Мичуринский проспект.

И он, одышливо паривший,

поэзией, как мальчик, жил...

Не Вяземский, всех переживший,

словесности Мафусаил, —

изгой прокуренных редакций,

чужой ученый старикан,

что неуместен, как Гораций,

когда агитствует Демьян.

В Великом Устюге и Мстере,

в иконном Палехе, в Торжке,

с артельщиками в разговоре,

с природою накоротке,

он был так прост и так возвышен,

сей созерцательный поэт,

чей пафос трепетный излишен

глухим читателям газет,

истолкователь грез в узорах,

коньков безгривых мшелых крыш,

искатель мифов златоперых

в золе забытых пепелищ,

Руси кикимор и русалок

в затонах тинистой глуши,

в резьбе наличников и прялок,

в лесах языческой души.

Последний боковой потомок

Григория Сковороды,

в полярной прорези потемок

молившийся на свет звезды,

с которым Даниил Андреев

в зашторенные вечера

от Монсальвата эмпиреев

бросался в Индию вчера,

который ежился в бараке

и “Ворона” переводил,

а тот в окоченевшем мраке

“возврата нет” ему твердил.

И nevermore, что там звучало,

стучало клювом злым в висок,

неумолимо означало

двадцатипятилетний срок.

Где тундра небом так прижата,

где и до дна промерзнув вспять

Усе не течь... Нонет возврата

устанет ворон повторять!

Все удивительно! Но это —

и лихолетье, и беда —

лишь жребий русского поэта,

который темен, как всегда.

Письмо

Мне друг прислал прискорбное письмо.

“Сын на иглу посажен, я — в дерьмо,

в долгах, в трудах и в ругани базарной.

Кто наркоман, тот поневоле вор, —

он „панасоник” из дому упер,

с инсценировкой грабежа бездарной.

Был милый мальчик — рус, голубоглаз,

Перейти на страницу:

Похожие книги