“Подобно тому, как человеческий зародыш, с самого момента оплодотворения, по минутам и по часам совершает все этапы своего развития, — рассуждал Павел Алексеевич, — так и в родившемся ребенке более сложные функции, психофизические, пробуждаются в строго назначенные сроки, в строго определенной последовательности. Жевательный рефлекс не может предшествовать сосательному. Однако стимуляцию и тот, и другой получают извне: прикосновение соска или даже случайного предмета, будь то край простыни или собственный палец, побуждает к сосанию в первые сутки жизни, а попадание кусочка твердой пищи на распухшие от прорезывания зубов десны — к жеванию в полугодовалом возрасте.
Таким же точно образом стимулируются и процессы высшей нервной деятельности, — размышлял Павел Алексеевич, наблюдая за взрослыми девочками в собственной семье. — Потребности, пробуждающиеся в определенном возрасте, не получив подтверждающей поддержки извне, из окружающей среды, ослабевают, а возможно, и угасают. Потребности, таким образом, предшествуют необходимости”.
“Обвинят в ламаркизме”, — ухмылялся про себя Павел Алексеевич.
“Возможно, прежде губ уже родился шепот, и в бездревесности кружилися листы...” — строки эти уже были написаны, автор их уже погиб в лагерях, а до Павла Алексеевича они так никогда и не дошли. Но не было другого человека, которому это поэтическое гениальное прозрение было столь внятно — как перевод насущной мысли с языка познания на язык лирики...
Вот Томочка. Мать оставляла ее спеленутой в кроватке до двух лет, потому что бедняге надо было идти на работу, и некому было присмотреть за девочкой, и никаких детских садов в затемненной эвакуированной Москве в помине не было. А когда Томочку спустили на пол, ей ходить уже не хотелось. Она сидела в углу, на горке тряпок, с тряпками и играла. Первую книжку она увидела только в школе, в семь лет. Все запаздывало, все тормозилось. Бедная девочка...