И Шаров делал доклад под шумную овацию зала, в порах которого все же была некоторая недоверительность. Но эта недоверительность была снята Омелькиным, потому как сразу после доклада, в конце совещания, Шарова позвали в президиум: награду ему большую вручили за перевыполнение всех показателей, и Омелькин лично обнял Шарова и при всех расцеловал трижды. После тех вершинных событий, когда все достигло своего высшего накала, и повалили к нам в школу будущего корреспонденты, которых почему-то как огня боялся Шаров, и когда его щелкали фотоаппаратами, он, будто привычно, выносил руку вперед, чтобы закрыть лицо, точно его снимали не для центральной прессы, а для черной какой-нибудь расхитительно-отрезвительной доски. Так и сохранилось потом сто двадцать шесть фотографий, где Шаров снят с закрытым лицом. Как бы то ни было, но тогда и этот факт самозащиты расценивался как высочайшая человеческая скромность. К тому же, все это знали, Шаров был добр. По всей области можно было обнаружить следы материализованной шаровской доброты. По всей области торчали саженцы, вывезенные из Нового Света, крякали утки, кудахтали куры, использовалось различное оборудование, которое из-за постоянного обновления передавал Шаров другим школам.
Но все это было до того мерзкого случая, когда Сысоечкин гнусную тетрадочку завел, когда его первородная честность, за которую он так полюбился Шарову, обратилась в тяжкое зло, которое теперь висело над Новым Светом, ястребом падало то в одни закрома, то в другие, залетало ветром буйным в классы и мастерские, выхватывало острием всякую всячину, заносило все в книжечки и кондуитики и всем этим полоскало на всех уровнях, как полощут белье в холодной реке, — безжалостно и упорно, чтобы чистоты прибавилось, чтобы от накопленной замусоленности избавиться. А все началось с того отвратительного вечера, когда едва не разорвалось природное сердце Шарова, когда глаз Сысоечкина скакал, точно готовясь к голографическим эффектам.
А эффекты пошли скакать, как тот стеклянный глаз, по комнатам и присутствиям, как только переступили порог начфи-новского кабинета два добреньких ревизора, все еще сожалея, что сорвалась у них рыбалочка, последняя рыбалочка, может быть, в сезоне, но служба превыше всего, так всегда говаривал начфин Росомаха, перед лицом которого и предстали два сотоварища.
Росомаха, с головой, похожей на белую тыкву, на которой ученической ручкой небрежно сделаны две прорези — глазки и тонкая линия внизу — губы, разумеется, — так вот, Росомаха повел головой по тетрадочке, ткнул свои щели-прорези в цифирь и тут же стал звонить Омелькину, и в уголовные конторы всякие, и в ревизионные управления, повторяя одно и то же:
— Крупное дело. Очень крупное. Мы открыли.
И пошло. И покатилась бочка из кабинета Росомахи, не так, как бы тыква покатилась, мягко и глухо, а громко покатилась, по ступенькам, усиливая гул, создавая грохот, по пути цепляя другие разные бочки, и когда этого переката стало больше чем достаточно, Росомаха вздохнул:
— Ну, теперь и делами можно заняться, — запер сейф, в котором тетрадочка была до случая схоронена, и ушел в галантерейный магазин под странным названием «Не щипай меня, Вася», где ему приготовили два небольших свертка. В одном — для шестерых внучек колготки и импортные сумочки для сменной обуви. В другом были ленточками перевязанные две дамские комбинации 58-го размера, духи «С приветом», электрическое приспособление для массажа, две импортные авторучки, заправленные красными и черными чернилами. Росомаха заплатил какую-то малость за оба свертка, не в кассу, а так, дал галантерейщице Зиночке, потом вышел на улицу, сел в трамвай, уткнулся тыквой в газету и так доехал до остановки Синильная. Выйдя из вагона, начфин оглянулся по сторонам, никого не приметил и вошел в одинокий подъезд кирпичного дома, где его ждала старая приятельница, наробразовская инспекторша Клавдия Спиридоновка Марафонова. А спущенные начфином бочки накалили атмосферу, отчего созданные комиссии во главе с Белль-Ланкастерским ринулись в Новый Свет, чтобы особую бдительность проявить, чтобы поправить свои ранее допущенные ошибки. Комиссии ехали, как едут охотники на волка, добротно ехали, перекидываясь о том, как бы чего не забыть, и о враждебных нам девизах — истина, красота, добро — не забыть, надо же такое придумать! Как это просмотрели на месте, пригрели змею на груди, награду дали, а он вон как пошел, до чего докатился! Нет, ухо всегда востро надо держать, не доверять себе, собственному сыну, матери не доверять, а не то не такой еще гул может пойти с неба, из-под земли пойдет, чтобы напомнить всем о высшей бдительности, о высшей справедливости!
8