Тридцать восьмой год примечателен в истории моей скорбной родины тем, что к середине его окончательно исчах террор, подаренный почему-то тридцать седьмому году, хотя он начался в тридцать шестом — именно тогда посадили отчима — и продолжался ровно два года, навсегда отравив страхом человеческие души. На самом деле он начался с первого дня пламенного Октября и длился, то затухая, то разгораясь, до завершения исторического периода, именуемого «строительством социализма».

Как и положено в нашей семье, мы уплатили очередному витку советской истории щедрую дань. Отчим, отсидевший всего год, по существу так и не вернулся из тюрьмы. Он был своеобразным писателем, тянувшим собственную борозду. Варлам Шаламов в своих воспоминаниях назвал его литературу «интеллектуальной прозой», высоко ее оценив. Отчим к своему настоящему творчеству уже не вернулся. Да и кому нужна была интеллектуальная проза, когда просто мыслить стало смертельно опасным? Теперь он не жил, а существовал в литературе, занимаясь чем придется: критикой, на которой опять едва не погорел, исторической прозой, редактировал полуграмотных писателей — русских и националов, — писал внутренние рецензии, с поразительной быстротой строчил очеркишки, которые в огромном количестве, хорошо оплачивая, поглощало Информбюро — болдинская осень халтуры растянулась на несколько лет, — состряпал два приключенческих романа, но душевно и умственно оставался чужд всему этому.

В тридцать седьмом году по обвинению в поджоге бакшеевских торфоразработок посадили и моего приемного отца-лишенца. Ему отказали в московской прописке при паспортизации (уже отмотал пятилетний срок ссылки невесть за что), и он поселился на болоте, чтобы быть ближе к родному городу. После долгого и мучительного следствия — бить не били, но бесконечными ночными допросами, угрозами и гипнозом: ему показали нас с мамой за решеткой — довели до нервно-психического срыва. Сознание ему восстанавливали в страшной психушке Сербского, заодно изменив обвинение: срок он получил не за поджог торфа (находился в командировке во время пожара), а за непочтительное отношение к портретам Молотова и Кагановича, которыми решили украсить его кабинет, когда он, начальник планово-экономического отдела, корпел над квартальным отчетом. Мать и отчим, к тому времени уже выпущенный на свободу, видели отца после суда (как это ни дико, его судили, пусть при закрытых дверях, в областном суде на улице Воровского — трогательная забота о легитимности!). Со счастливым лицом — ведь ждал расстрела — он крикнул: семь и четыре! — и как на крыльях впорхнул в «воронок». Его фраза значила: семь лет лагерей и четыре поражения в правах. Да, бывали счастливые мгновения и в то кромешное время.

Его ликование можно сравнить лишь с пьянящим счастьем, которое незадолго перед тем испытали мы с матерью. Мы вернулись из Егорьевска, где целый день протомились у стен пересыльной тюрьмы в надежде на свидание с отцом, но, конечно, не дождались, даже передачу не приняли. Когда же, усталые, разбитые неудачей, добрались до дома, нам открыл дверь отчим, только что отпущенный с Лубянки. Ради таких минут стоит жить, ведь пересыхает без радости человеческое сердце!..

Пока отчим находился под следствием, «Правда» и «Литературная газета», опередив суд и приговор, объявили его «ныне разоблаченным врагом народа», а старый приятель правдист Эрлих добавил к чеканной формулировке: «Очередь за остальным мусором». Союз писателей исключил его из своих рядов, лишил уже оплаченной кооперативной квартиры в Лаврушинском, куда мы с мамой не успели въехать, издательства выкинули на помойку ранее принятые рукописи. Мы наивно полагали, что по освобождении отчим получит все назад, как Иов, прошедший искус. Ничуть не бывало. Человек, недооценивающий Фадеева и Эренбурга, не может считаться другом народа. Пишущая машинка, на которой мать и отчим поочередно тарахтели двумя пальцами, не могла прокормить семью. И отчим ринулся в бой. Человек смелый и настойчивый, когда надо, он за год добился восстановления в СП, оплаты — через суд — всех уничтоженных рукописей, получил для нас с мамой квартиренку на улице Фурманова, а наши полторы комнаты в Армянском переулке обменял на однокомнатную квартиру без ванны, но с уборной и, наконец, издал книжечку в «Библиотечке „Огонька“». После чего его опять стали печатать. К лету 1938 года наше благосостояние настолько упрочилось, что отчим смог отправить нас с мамой в Коктебель на два месяца.

Перейти на страницу:

Все книги серии Неоклассика

Похожие книги