Завершение праздника шло в том же ключе. Наломанные, невыспавшиеся, с головной болью, которой у меня никогда не бывает после пьянки, а сейчас затылок раскалывался, мы вышли на студеную, по-морозному солнечную улицу — прямо к остановке трамвая. Но трамвая мы не дождались. Какому-то старому пьянице понадобилось уронить портки прямо на трамвайной линии. Подштанниками он не был обременен. Из-под грязного ватника и короткой застиранной ситцевой рубашки обнажился низ бледного нечистого брюха, длинный кривой член и синий мешок с яйцами, висящий, как у некоторых пород крупных сторожевых собак, на тонкой нити. Прохожие, конечно, принялись хохотать, а пьяница никак не мог подхватить свои сползшие портки. Я загородил Дашу от этого пакостного зрелища, которое как-то раблезиански омерзительно пародировало наш новогодний праздник, и потащил ее прочь от остановки. Она не заметила случившегося и раздраженно сопротивлялась моему желанию увести ее к Солянке, там была стоянка такси.
По пути туда нам пришлось миновать маленькие двухэтажные домики, где некогда размещалась знаменитая хитровская ночлежка, изображенная Горьким в «На дне». Сюда же Гиляровский привел Станиславского и других корифеев МХАТа для ознакомления с жизнью московского дна, где их чуть не прикончили.
Эти двухэтажные домики под толстенными шапками искрящегося снега выглядели бы уютно и даже нарядно из-за свежей покраски, ледяного узорочья замерзших окон, если б вокруг не слонялось, не валялось, не кочевряжилось и не мочилось яркой желтой струей столько невесть откуда взявшейся пьяни. Как будто встали из гробов горьковские хитрованцы, чтобы поздравить нас с праздником и выклянчить на опохмелку. Мы дали несколько мятых рублевок каким-то страшным людям с разбитыми, опухшими лицами, но не заслужили признательности обделенных. Они стали поносить нас на чем свет стоит, я никогда не слышал такого изощренного и злобного мата. Русский человек так любит мат, что даже чуть добреет, произнося заветные слова. Куда злее и страшнее звучит блатная «феня», где главный яд не в матюшках, а в зловещих звуках людоедского языка страшных Соломоновых островов. Мне даже пришлось отшвырнуть какого-то оборванца, ухватившегося за Дашину сумочку. По счастью, тут появился мотоциклетный милицейский патруль, и хитрованцы растаяли в дымчато-морозном воздухе.
В общем, хорошо погуляли. Домой Даша пожелала почему-то вернуться на метро, хотя ближайшая станция находилась на площади Дзержинского, а от Крымской до ее дома было две троллейбусные остановки. Провожать себя она запретила. Зачем понадобилась ей вся эта смехотворная конспирация — ума не приложу. Скорей всего, она просто злилась на себя самою, уж больно бездарной оказалась ее выдумка.
В Даше все время происходило внутреннее борение между двумя любовями: к матери и ко мне. Пишущий человек наделен страшной властью, ведь бедная Анна Михайловна, да и бедная Даша у меня в руках. Анны Михайловны давно нет не свете, не знаю, жива ли Даша. Но, живая или мертвая, она так же бессильна против меня, как и ее мать, потому что не пишет.
Не хочется быть несправедливым. Не хочется вести счет «глиняным» обидам, хотя от них никуда не денешься, такой счет возникнет, он неотвратим в нашей ситуации, как пугающе большой ресторанный счет выпивохи. Но я сел за эту повесть в тайном предчувствии, что она приведет меня к пониманию чего-то такого, что станет и прощением, и примирением, хотя, возможно, и по сю и по другую сторону света это вовсе никому не нужно. Но нужно мне самому, я не хочу уходить со злом в душе. Вот в чем мое единственное неоспоримое право.