Дашин темперамент, вернее отсутствие такового, меня устраивал. Наверное, мне виделась тут гарантия постоянства. О том, что это может иметь прямо противоположную направленность, я тогда еще не знал. Мне с ней, даже в чисто физическом смысле, было лучше, чем с Герой. Не люблю женщин, что «рвут страсть в клочки», в постели, на мой вкус, это так же плохо, как на сцене. Мне близко пушкинское: «Насколько ты милей, смиренница моя», даже без разделенного поневоле пламени. У Даши было и сексуальное любопытство, и — пусть слово звучит дико — уважение к тому, что так много для меня значило. Она всегда и во всем шла мне навстречу с какой-то умной и хорошей женской добротой. Ей совсем небезразлична была наша близость, которую она постепенно научилась разнообразить, ценя ту страсть, которую во мне пробуждала. «Чувствуешь ты хоть что-нибудь, когда мы близки?» — спросил я ее однажды. «Чувствую, как очень крепкий поцелуй». Спустя много лет она сделала мне другое признание: «Ты дал мне преувеличенное представление о мужском энтузиазме».

Вскоре мы стали независимы от гостеприимства Подколокольного переулка. Теперь мы занимались любовью в Дашиной комнате, словно были одни в квартире. За стеной родители ужинали, разговаривали, кто-то приходил, уходил, Гербет играл на рояле Листа и Шумана, грузные шаги Анны Михайловны звучали в коридоре, звонил телефон; Дашу по-прежнему не подзывали. Никто не посягал на наш покой — мало подходит это слово к той кутерьме, которую мы учиняли на ее тахте. Сейчас мне кажется, что малый привкус опасности возбуждал Дашу, в убежище отчима она была куда пассивней, безразличней, порой до какой-то степени у себя дома она не уставала «накалять свой расписной, румяный рай». Конечно, отношения с матерью и домом у нее были сложнее, чем мне казалось. Но эти сумерки мне так и не удалось проглянуть. В наших встречах появился ритуал: семейное чаепитие в десять вечера в комнате Гербетов, после чего мы возвращались в «детскую» для завершающего и самого волнующего обряда, который я совершал коленопреклоненным, а Даша — сидя на краешке тахты. Дивно было тянуться к ее губам за поцелуем, ибо одновременно шло внедрение во влажный жар железного мускула страсти.

За стеной Анна Михайловна, уже отошедшая на ложе, дышала тяжело, как корова в хлеву. Она и в мыслях не допускала, что мы зашли так далеко, но самое мое узаконенное пребывание в доме было для нее страшным поражением.

Последние тихие слова у приоткрытой входной двери, то и дело прикладываемый к милым губам палец хранит тревожный сон уснувших. Наконец мы размыкаемся, разрываемся, я выхожу в остудь ночи, пустой и легкий. Я даже не иду, меня несет по воздуху, сперва над двором, потом вдоль Зубовского и резко бросает за угол на Кропоткинскую.

Улица тиха, пуста и задумчива, как река. И хоть бы раз память о миллионах несчастных толкнулась в мое счастливое фашистское сердце, хотя бы о собственном отце, накрытом ночью заполярных лагерей, вспомнил. Я вскоре поеду к нему, и это станет одним из решающих переживаний моей жизни, но сейчас я не помню о нем. Не помню о Мандельштаме, чьи стихи научился бормотать, а его, кажется, уже нет на свете. Не помню обо всех других… Я живу сейчас лишь своим счастьем, другие спят, третьи пьют водку, кто читает, кто лезет на теплую сонную жену, и таких тьма — посторонних вселенской боли. Наверное, в гигантском замолкшем пространстве найдется кто-то, кто плачет или молится, но слезы их не видны, а молитвы не слышны. Нас научили не отвечать друг за друга, не чувствовать друг друга, нас могут заботить лишь те, чей локоть в нашей руке. Фашизм — прекрасный строй для уцелевших в кровавой бойне, он снимает с души ответственность, освобождает от мук совести и от самой совести, он всю ответственность берет на себя. Любой другой строй оставляет на плечах человека слишком много груза, а человек так немощен. Мы хорошо узнали это за последние годы. Хайль, грядущий Сталин, твои усталые русские дети ждут тебя!..

10

Однажды Даша подарила мне том только что вышедших избранных переводов Пастернака. Это случилось в пору, когда я научился слышать стихи.

— Тут есть одно стихотворение Верлена. Это мое — о тебе. — И она неумело, с каким-то детским захлебом, но и с чистой интонацией доверия и нежности прочла верленовские строки из «Так как брезжит день»…

Ибо я хочу в тот час, как гость лучистыйНочь моей души, спустившись, озарил,Ввериться любви без умираний чистойИменем над ней парящих добрых сил.Я доверяюсь вам, очей моих зарницы,За тобой пойду, вожатого рука,Я пойду стезей тернистой ли, случится,Иль дорога будет мшиста и мягка…

Это было признание в любви.

Перейти на страницу:

Все книги серии Неоклассика

Похожие книги