А Даша таки приехала раньше своих родителей, вырвала для нас три чистых дня счастья. Наша встреча была странной, но, наверное, иной и не могла быть. Даша приехала к себе на квартиру и, как только я вошел, сбросила легкий халатик с угольно-загорелого тела и легла навзничь на обеденный стол. Сейчас меня удивляет, почему она выбрала такое непривычное и неудобное ложе, но тогда это казалось естественным. А где же еще нам было обняться, так истосковавшись друг по другу, не на постели же? Это могло произойти или на столе, или на потолке, или на шкапу, но только не на предназначенном для тихих ласк месте. Я до сих пор помню ее раскаленную кожу, словно она привезла на себе все солнце Коктебеля. Когда к вечеру я спустился вниз, у меня кровоточили колени, ободранные о столешницу.
Жизнь продолжалась. У меня вышли первые рассказы, первые статьи, вскоре я стал регулярно печататься и регулярно зарабатывать, помогать семье. Но на первый относительно крупный заработок я оделся с головы до ног у лучшего тогдашнего портного Смирнова, сшил два костюма и пальто, сделал на заказ пару роскошных туфель, приобрел в комиссионном габардиновый плащ. И стал куда лучше смотреться рядом с Дашей. Тогда была мода на высокие подложные плечи, которые придавали носителю массивности и солидности. Даша высоко оценила мою новую элегантность.
Я съездил к отцу в лагерь, по пути открыв для себя Ленинград и навсегда влюбившись в него. Это единственная причина, почему я перестал туда ездить и едва ли когда-нибудь поеду: не хочу видеть в унижении, распаде, грязи физической и моральной то, что видел в пушкинской прелести.
Привез я и другие впечатления, никак не менее значительные для моей жизни и души, чем город на Неве, хотя совсем другого рода. Я увидел Россию, разграфленную, как шахматная доска, на квадраты колючей проволокой, — гигантскую клетку, где томились люди…
Предстоящий жизненный путь казался мне прямым и ясным. Через два года я окончу институт, еще раньше выйдет в «Советском писателе» мой первый сборник рассказов, меня примут в Союз писателей, Анна Михайловна поймет, как тяжело заблуждалась на мой счет, и благословит наш брак с Дашей. Совсем в тумане рисовался мне выход отца из лагеря. Стоило всерьез задуматься о будущем, как наплывал страшный призрак войны. Никто не верил в серьезность альянса Сталина с Гитлером. Дураки, а их подавляющее большинство, — потому, что считали несовместимыми идеологии коммунизма и фашизма, умные — их было мало — потому, что видели полное тождество этих идеологий и считали, что не ужиться двум медведям в одной берлоге. Гитлер благоволил советскому вождю, он говорил Муссолини, относившемуся к Сталину с гадливым презрением: «Когда я завоюю Россию, то во главе ее оставлю Сталина, конечно, под присмотром Германии, ведь только он знает, как обращаться с этим гнусным народом».
Для меня война началась со звонка матери Павлика. Он проходил действительную под Москвой, должен был вскоре демобилизоваться, мечтал вернуться в свой ГИТИС. Его часть погнали на фронт в первый же день войны. Затем был проделан обратный путь от Белоруссии до Подмосковья, где Павлик и погиб. Это случится в октябре, а тогда его мать сказала сквозь слезы:
— Молись о Павлике… Помни о Павлике… — И уронила трубку.
Молился, молюсь, помнил и буду помнить до скорой уже встречи…
Даша прибежала ко мне рано утром, почти сразу появился Оська. Он был простужен и, целуя Даше руку, уронил соплю ей на пальцы.
— Раньше я покончил бы с собой, — сказал Оська, доставая платок. — А сейчас мне наплевать.
Купили вина. Примчался отчим из Подколокольного, то и дело кто-то заходил: А. Платонов, Л. Соловьев, А. Бек, О. Колычев. Настроение было нервное, но не подавленное. Андрей Платонов сказал, что мы обязательно победим. «Каким образом?» — спросила мама. «Пузом», — ответил Платонов.
Постепенно стало ясно, что в тайниках души все сознавали неизбежность войны и, как ни дико это звучит, чувствовали известное облегчение, что она началась. Отвалилась хоть одна грандиозная ложь из всех, опутывающих наше меркнущее сознание: дружба с Гитлером. Тошно было читать в газетах молотовское возмущение союзниками, которые «воюют с идеологией». «Разве можно воевать с идеологией?» — возмущался старый марксист. И это говорилось народу, который с молодых ногтей воспитывали в ненависти к фашизму. Но ложь-то, как сейчас выяснилось, была в прямо противоположном. Молотов не кривил душой, ибо защищал идеологию, ничуть не отличающуюся от большевистской. Есть такая банальность: на Олимпийских играх нет победителей и побежденных — побеждает дружба. Это вполне применимо к Великой Отечественной войне: победила дружба. Оброненное Гитлером знамя со свастикой подхватила крепкая рука Сталина. Приглядитесь, серп и молот — это стилизованная свастика. Идеология, о которой сокрушался Молотов, не была побеждена вместе с лагерями уничтожения, расизмом, национализмом, антисемитизмом и агрессией, она цветет и пахнет в стране, простершейся меж двух океанов.