Страна меж тем жила своей темной, исключенной из мирового обмена, фантасмагорической жизнью — с безродными космополитами, врачами-отравителями, разгромами лучших писателей и музыкантов, с нудными декадами национальных искусств в Большом театре, со сталинским учением о языке, с переполненными тюрьмами и лагерями, со всем маразмом состарившегося диктатора-кровопийцы, в параличном ожидании апокалипсиса. И вдруг лопнул какой-то крошечный сосудик, перестало биться злое сердце, и все разом пояснело: оказывается, мы жили совсем не так, как надо. А как надо, показал мужицкий царь Никита. Оставшаяся позади великая, как нам втемяшивали, эпоха обернулась культом личности, а новое время поначалу называли оттепелью. Пройдет не так много времени, и оттепель окажется волюнтаризмом буйного Никиты. Но мы этого знать не могли и упивались скупо отпускаемым воздухом свободы. Затем этого воздуха стало куда больше, мы дышали всей грудью, но тут краны опять подзакрутили. Впрочем, это уже не имеет отношения к нашему повествованию. С приходом эпохи застоя расстались Дафнис и Хлоя.
В гниловатую, сопливую, простудную и все равно благословенную эпоху оттепели сохранились времена года. Стоял жаркий июль, когда я почему-то оказался у Даши и Стася. Я все с меньшей охотой бывал у них: они отдали Джоя. То ли пес не захотел делиться с новоселом любовью и заботой хозяев, то ли ребенок его боялся. Я никогда не пылал особой любовью к Джою, травившему моего Лешу, но
Сейчас, впрочем, не было ни Джоя, ни его погубителя, отправленного с теткой на дачу.
Комнату пронизывали пыльные солнечные лучи, в форточку тянуло выхлопными газами, всей вонькой духотой московского жаркого июля. Даша сетовала на то, что опять осталась в городе, она уже забыла, как пахнут лес, трава, река, забыла названия полевых цветов и чувство земли под ногой.
— Хотите, я вывезу вас на природу? — предложил я.
— Мне нравится летняя Москва, — сказал Стась.
— Он любит этот ужасный «Эрмитаж», — сказала Даша. — И какое-то еще кромешное место — сад Баумана, что ли?
— Я даже не знаю, где он находится, — пожал плечами Стась. — А «Эрмитаж» мне пришелся. Напоминает Ригу. Неплохой оркестр, ресторан на открытом воздухе, вкусное мороженое, веселая толпа.
— Толпа не бывает веселой, — сказал я, — она всегда нацелена на убийство. Нет ничего страшнее московских летних садов. Островки пыльной зелени, зажатые домами, с мусорными аллеями, дешевыми девками и оглушительной музыкой.
Даша пошла на кухню за чайником.
— «Эрмитаж», конечно, гнусное местечко, — со смешком сказал Стась. — Но ведь надо где-то чемодан разгружать.
Я понял, что он имеет в виду, лишь когда он назвал имя своего вожа, открывшего ему соблазны «Эрмитажа», моего старого приятеля Ваверлея. От молодого социолога Ваверлея, тогда докторанта, ждали много в научных кругах, и он не обманул ожиданий, став неоспоримым авторитетом в своей области, профессором, академиком. Но до того, как он осуществился в науке, Ваверлей осуществился в образе самого выдающегося бабника Москвы. У Ваверлея всегда был один главный роман (в дни, о которых идет речь, его избранницей оказалась наша голенастая домработница Нюська, поэтому у нас в доме не переводились свежие розы и лилии), но Ваверлею необходимы были летучие связи для полного освобождения плоти и духа, влекомого к демографическим проблемам. Осенью и зимой он посещал московские плешки возле «Метрополя» и «Гранд-отеля», весной и летом — сад «Эрмитаж». Так вот что значит «разгрузить чемодан»!
И как легко это было сказано! Впервые от Стася пахнуло пошлостью маленькой провинциальной страны. Ваверлей разгружался чуть не ежедневно, но всегда спьяну, по наитию, в надежде на романтический поворот вульгарного приключения. Он каждому падшему созданию хотел купить швейную машину «Зингер», и не делал этого лишь потому, что наших курв не прельщает участь швеи. А тут прозвучала бюргерски спокойная расчетливость. Так ходят в парикмахерскую, в баню, в бассейн. Ночевая с женой уже приелась, не удовлетворяет, а среди пыльных кущ «Эрмитажа» ждет оперативное наслаждение за пятерку.