Мне могут ответить: «Твоя попытка отделить лишения друг от друга искусственна. Каждое из них по отдельности перенести, пожалуй, еще можно. Но все вместе — нет! Переезд на новое место — вещь сама по себе терпимая: если ты просто куда-то переезжаешь, в этом ничего страшного нет. Можно вытерпеть и бедность, однако в том только случае, если с ней не связано бесчестье, которое, хотя бы и без всего остального, обычно до крайней степени угнетает душу». Тому, кто станет пугать меня толпой бедствий, уместно ответить следующее: «Если у тебя хватит твердости, чтобы выдержать один натиск судьбы, значит достанет сил и для других. Однажды укрепив душу, мужество делает ее неуязвимой для всех ран. Когда алчность, сильнейшая из болезней рода человеческого, отпустит свою хватку, тогда и честолюбие не станет тебе препятствовать. Когда перестанешь расценивать свой последний час как род казни, но сочтешь его не более чем соблюдением природного закона и прогонишь из своего сердца страх смерти, то никакой другой страх уже не дерзнет войти в него. Если понимаешь похоть как данную человеку не ради наслаждения, но для продолжения рода, то и все прочие вожделения пройдут мимо, не затронув тебя, недоступного этой тайной, въевшейся в самое нутро погибели. Разум повергает пороки не по одному, но все совокупно; победа будет одержана раз и навсегда». Мудрый ищет и находит все в самом себе, мнения толпы для него не существуют. Думаешь, его может смутить бесчестье? Позорная смерть еще страшнее позора. И тем не менее Сократ вошел в камеру смертников с тем же лицом, с которым он когда-то окоротил тридцать тиранов. Его присутствие очистило от позора даже само это место, ибо не может казаться позорным карцер, в котором побывал Сократ. Кто настолько слеп для правды, что думает, будто Марку Катону позорно было дважды потерпеть неудачу, не добившись сперва должности претора, а затем — консула? Опозорены были, наоборот, претура и консульство, для которых честью было то, что их добивался Катон. Презрение может коснуться лишь того, кто сам себя презирает. Унижению подпадает дух ничтожный и слабый. Но кто возносится над бурями и тягчайшими бедствиями, о кого разбиваются невзгоды, опрокидывающие других, тот несет беду на своем челе как жреческую ленту, ибо так уж мы устроены, что самое большое восхищение вызывает у нас человек, отважно встречающий несчастье. Когда в Афинах вели на казнь Аристида, встречные со стоном отворачивались, словно бы подвергнуться наказанию предстояло не справедливому мужу, но олицетворенной Справедливости. Однако нашелся один, который плюнул ему в лицо. Понимая, что на такое не способен человек с чистыми устами, старец мог бы расстроиться. Вместо этого он вытер лицо и, усмехнувшись, сказал сопровождавшему: «Объясни ему потом, что, когда зеваешь на людях, надо прикрывать рот». Так было оскорблено само оскорбление! Мне, разумеется, хорошо знакомы утверждения некоторых людей, дескать, нет ничего тяжелее позора и сама смерть кажется предпочтительнее, чем бесчестье. Отвечу им, что в ссылке, как правило, нет ничего постыдного. Упав и простершись на земле, великий человек остается великим; его не осмелятся презирать, как не осмеливаются попирать ногами руины древних святилищ. Обрушившиеся храмы чтят и считают священными не иначе, как в те времена, когда они еще возвышались.
Мое состояние, драгоценная мать, никак не может вызывать твои безутешные слезы. Значит, скорбь возбуждается твоими собственными причинами. Которых, собственно, только две: грусть о том, что потеряла поддержку, и щемящая сердце тоска по сыну.
Первой причины я коснусь кратко, поскольку знаю, что своих детей ты любишь только ради них. Пусть об этом поразмыслят другие матери, которые пользуются влиянием и силой сыновей, будучи как женщины лишены этой силы; которые чванятся сыновними должностями, потому что самим невозможно их добиваться; которые прихватывают и транжирят сыновнее наследство, истощают, сдавая внаем, сыновнее красноречие. Но для тебя успехи сыновей всегда были радостью — и никогда корыстью; ты умеряла нашу щедрость, не сдерживая своей; дочь богатого отца, ты умножала достаток состоятельных сыновей, а нашим наследством распоряжалась удивительно бережно, радея о нем, как о собственном, и сберегая, словно бы оно было чужим. Ты щадила наше влияние и силу, пользуясь ими, как если бы взяла их взаймы, а от наших высоких должностей тебе не доставалось ничего, кроме радостей и расходов. Твоя любовь всегда была бескорыстной, и ты не можешь тосковать по каким-то внешним благам, которых лишилась вместе со мной. Ведь ты считала эти блага посторонними себе уже в то время, когда мои дела обстояли наилучшим образом.