— Я почем знаю? — отозвался Сеттимио, продолжая с той же скоростью орудовать вилкой. — Они все стояли и молча пялились на меня, как воды в рот набрали. Я там и десяти минут не был, она меня выгнала на хрен. Я только увидел, что внутри там все засрано, они все перемазали своими каракулями и пачкотней, и тут Мизия мне заявляет: «Нам с тобой больше не о чем разговаривать, Сеттимио». И с таким
— Я тебя тоже больше знать не хочу, — сказал я, уже сорвав с колен салфетку и встав из-за стола.
— Ты чего творишь? — произнес Сеттимио с набитым ртом, глядя на меня снизу вверх. И так и остался сидеть, провожая меня удивленным взглядом, с непонимающей улыбкой на губах.
А на улице снова была осень, привычно накрывшая городской пейзаж своим беспощадным покрывалом. Я думал о беременной Мизии в Апуанах, одетой в рванье; и о Марко, потерявшем ее, зато оставшемся при своем итало-французском фильме, который все еще шел в кинотеатрах.
Вечером я зашел в гости к бабушке и сказал, что мне больше незачем оставаться в Милане, что я хочу найти место, где хоть чуточку больше света и красок: там я смогу рисовать.
Часть третья
1
Почти половину восьмидесятых годов я провел на Менорке, только этот остров мне и нравился из всех островов Балеарского архипелага. Меня привела туда череда переездов и случайных встреч: из Лигурии я добрался по побережью до Барселоны, где познакомился с девушкой по имени Флор — худощавой шатенкой, довольно жизнерадостной, хотя голос у нее и звучал всегда слегка жалобно. Мы сблизились за вторую из тех двух бессонных ночей, что гуляли по улицам, заходя в бары, гостиницы, ресторанчики; потом она сказала мне, что устала от этого города и хочет перебраться к брату, который открыл с двумя товарищами бар в Маоне. Мы сели на корабль до Менорки: несколько недель разносили аперитивы, мыли стаканы и поздно ночью пили белое вино и в конце концов, решив, что и эта жизнь для нас недостаточно простая и естественная, подыскали себе крестьянский белый домик в глубине острова.
Мою квартиру-пенал снял один флейтист; мы жили на деньги, которые он платил, и на деньги за картины, когда удавалось что-то продать, к тому же Флор вязала свитера из грубой шерсти и время от времени их покупали какие-нибудь туристы. Наша жизнь не требовала особых расходов: мяса мы не ели, а кабачки, свеклу, салат-латук, картошку, морковь, лук, помидоры, перец, фасоль, горох, шпинат и коноплю Флор выращивала в огородике на задворках дома, так что покупать приходилось лишь хлеб, вино, молоко и сыр, да иногда бензин. У нас появились друзья в окрестностях, они писали картины или стихи, или что-то выращивали; и вечером, если хотелось развеяться, мы шли к кому-нибудь в гости и вели беседы, курили, выпивали, пели песни, делились воспоминаниями о поездках и рассуждали о том, что происходит в мире, пока не начинали клевать носом. А на случай, если вдруг захочется серьезной встряски, оставался бар, который брат Флор держал в Маоне.
Я работал гораздо лучше, чем в Милане, в импровизированной студии или на пленэре, когда не было ветра и жгучего солнца: писал с чувством, будто раньше совсем не понимал, что такое свет и краски, и я никак не мог поверить, что у меня столько места и можно рассматривать холсты, отойдя на какое-то расстояние. Пока я работал, Флор возилась в огороде; время от времени она приносила мне отвар из крапивы, косяк с травкой, которую она сама и вырастила, или спиртовую настойку цветков одуванчика. Иногда она хвалила какую-нибудь картину, но особой ценности они для нее не представляли; иногда она сама что-то рисовала в как-бы-сюрреалистском стиле, не бог весть что, но и художником она себя не считала, а живописью занималась просто для удовольствия.
Так мы и жили жизнью семидесятых в разгар восьмидесятых: мы не стремились разбогатеть или сделать карьеру, отлично обходились без газет и фильмов и не испытывали интереса к тому, что там в мире происходит. Мне было хорошо с Флор, хоть иногда я смотрел на нее и вдруг ясно понимал, что она человек не слишком любознательный, скорее апатичный, без чувства юмора и без особых претензий, так что с ней у меня не будет стимула расти над собой. Но от этих коротких вспышек озарения мне становилось грустно или страшно, так что я поскорее забывал о них, а все остальное время жил в закольцованном ритме всего того, чем мы занимались, словно на успокаивающей волне непрерывно звучащей басовой ноты. Говорили мы мало, но по сути нам и нечего было обсуждать — или же мне так казалось.