Первое, что я осознал, — это необходимость экономии. Мы переехали из пентхауса в полуподвальную квартирку на Редклифф-роуд, пав с утонченных высот до уныния повседневности, которое как нельзя лучше подходило бы к морали Средних веков. Практически единственным нашим имуществом был маленький спаниель, у которого в пещерном мраке нашего обиталища начались эпилептические припадки. Газовая горелка работала от счетчика, который принимал шиллинги или, во времена безденежья, пенсы. Густо пахло сыростью и кошками. Единственным преимуществом этого убогого жилья был сад — по-викториански мрачный лоскут редкой травы, где вся зелень казалась на несколько тонов темнее обычного, а сломанные решетки провисали под слоями прочно въевшейся пыли. Там же стояли разбитый шершавый стол с дыркой посредине (в счастливые времена в ней устанавливался зонт) и пара белых плетеных стульев с ножками разной длины и самоубийственной склонностью расплетаться. Не самое идеальное место для медового месяца. Но и время для медового месяца было не самое идеальное..
Начались массированные дневные налеты. Небо заполняли сотни самолетов. Апофеоз наступил одним погожим летним днем, когда к немцам присоединились деревянные самолеты итальянцев. Была поставлена цель уничтожить британскую авиацию. Мы сидели в саду и пили чай, ощущая себя почетными гостями, которые с отстраненным интересом монарших персон наблюдают драму, развертывающуюся над их головами. Там были пламя, шлейфы черного дыма, блеск металла на солнце, шум тысячи бормашин и даже парашюты, которые медленно относил в сторону ветер. И все же, как мы ни старались, нам не удавалось отождествить это зрелище со множеством человеческих трагедий. Благодаря кино звуки выстрелов всегда казались мне ненастоящими — даже когда стреляли в меня.
Ревю сошло со сцены, а отец начал совершать опасные поездки за границу. Мать переехала в деревню, где ей предстояло провести всю ее оставшуюся жизнь, за исключением одного недолгого периода в Лондоне. Мне начали предлагать роли в кино. Все началось с по-лудокументального фильма «Майн кампф — мои преступления». В нем я исполнял роль Ван дер Люббе, придурковатого голландца, обвиненного в поджоге рейхстага. Мне приклеили нос из воска, сделавший меня похожим на сифилитика, и прыщ на щеке,- из-за чего я выглядел еще более виноватым. Моим следующим фильмом была возмутительно короткая лента с названием «Привет, слава!», в которой я исполнил всего один монолог, а потом лез по усеянной звездами веревочной лестнице и махал рукой актрисе Джин Кент, та тоже карабкалась по лестнице и делала это более ловко, чем я. Как вы понимаете, мы символизировали собой множество молодых людей, которым предстоит оказаться на вершине славы.
Третьим был по-настоящему серьезный фильм «Самолет не вернулся на базу». Его ставил Майкл Пауэлл, а снималось там несколько самых хороших британских актеров. Мне предложили роль пастора-голландца, видимо, благодаря моей небританской внешности. То, что внешность у меня не голландская, было не важно, особенно в военное время. Моя коротенькая роль состояла в основном из латинских фраз. Голландских было меньше, а английских и вовсе мало.
Доброжелательные опытные актеры так часто предостерегали меня об опасностях «пережимания» роли, особенно на экране, что к моей первой серьезной роли в кино я подошел с невероятной осторожностью. Британия уже поставила в Голливуд целый батальон элегантно-сдержанных актеров, безупречных исполнителей школы Дю Морье: они, как я уже говорил, могли играть кого угодно — от обманутых мужей до щеголеватых шантажистов и от шефов Скотланд-Ярда до главарей бандитских организаций, — и их роли никоим образом не влияли на их исполнение. Одним из таких образцовых актеров был Хью Уильямс, одновременно героичный и чувственный, но всегда безупречно подтянутый и неизменно вежливый. Он настолько пристально наблюдал за тем, как я репетирую своего голландского пастора, что совсем меня смутил. В конце концов он подошел ко мне и с похвальной вежливостью осведомился:
— Извините, молодой человек, что именно вы собираетесь делать в этой сцене?
Я пытался найти слова, которые выразили бы мою преданность его исполнительской школе.
— Право, не знаю, мистер Уильямс, — проговорил я наконец и с надеждой добавил: — Я думал, что ничего не буду делать.
В его голосе и глазах появилась некая суровость.
— Ну уж нет, — сказал он. — Это я ничего не буду делать.
Я оказался перед серьезной проблемой. Раз мне запрещали браконьерствовать в ничегонеделании, надо было придумать, что же делать. В отчаянии я уцепился за то единственное, чем отличался от других персонажей, и стал почти невыносимо голландским, едва понимая то, что говорят мне окружающие, стараясь источать тот свет сострадания, который низшим чинам священничества рекомендуется носить как часть униформы.