Мой английский налоговый консультант считал, что мы уезжаем на год. Я сам поначалу думал так же, но у Сюзанны были свои соображения: она постоянно заговаривала о Швейцарии. Меня не слишком пугало клеймо так называемого налогового беженца. Зато сильно раздражала ненасытность британских налоговых служб в отношении лиц свободных профессий, и я не был так уж решительно настроен против эмиграции.
Как всегда, существовало множество хитроумных уловок для тех, кто занимался коммерцией, — юг Франции изобиловал роскошными автомобилями с британскими-номерами и гигантскими яхтами даже во времена самых драконовских ограничений. А поскольку я все равно проводил в Британии все меньше и меньше времени, то надо было быть настоящим мазохистом, чтобы подвергать себя бесконечным и разори-тельным неудобствам от исполнения роли хранителя денег, которые власти конфискуют, оставляя мне мизерные чаевые.
Мы начали нашу изгнанническую жизнь в снятом внаем шале в Виллар-сюр-Оллоне. Оказалось, что это слишком высоко для меня: я почти все время скользил по льду, проваливался по пояс в снег и сильно хотел спать. Конечно, прекрасно, что дети увлеклись горными лыжами, как я когда-то плаванием, и было приятно, что я могу предоставить им такие удобства и развлечения на свежем воздухе, которых сам никогда не знал, но на высокогорье я себя плохо чувствовал.
В конце концов мы сняли постоянные апартаменты в отеле в Монтре и вели там ужасающее существование, словно находящаяся в изгнании монаршая семья, терпеливо ожидающая убийства—то ли из фатализма, то ли по привычке. Этажом выше жил Владимир Набоков — так же, как мы, черпая вдохновение в окружающей мертвенности.
Теперь мне в пример ставили не Синатру с его бесконечными песнями, а Набокова с его парфюмерным английским, таким плотным и насыщенным, что его трудно читать, не делая передыхов. «Вот он здесь работать может. Он не жалуется».
В эту душную атмосферу Сюзанна поместила и наших родителей, ее и моих, устроив великое празднество примирения, когда все дурное должно было быть забыто, чтобы началась эпоха доброй воли. Это мероприятие имело не больше успеха, чем многочисленные проходившие тут конференции по разоружению. Клоп не понимал ни слова из того, что говорил отец Сюзанны, старый канадский джентльмен, твердо уверенный в своей способности убеждать. Моя мать и мать Сюзанны только улыбались друг другу, постоянно ожидая чего-то, что заставило бы лед тронуться.
В отчаянии я купил участок земли в местечке под названием Лез Диаблерет. Редко можно встретить деревню, которая получила бы название в честь дьявола или, вернее, дьяволят: видно, в этом выразился бунт против окружавшей меня всепроникающей святости. Мы начали строительство шале, поскольку, в отличие от Набокова, меня душила поблекшая роскошь Монтре, особенно когда пустынные залы отеля эхом отражали крики здоровых и скучающих детей.
Как все добропорядочные канадцы французского происхождения, Сюзанну неудержимо тянуло к Городу огней, и мы приобрели в Париже меблированную квартиру, где время от времени останавливались. В то время уже был провозглашен деголлевский лозунг «Да здравствует свободный Квебек!», и немало французов, ведущих арьергардные бои за дело «Франкофонии» и отражающих нападки англосаксов (кто бы они ни были), легко возбуждались рассказами о битвах лингвистического подполья. О чем бы ни заходила речь за обеденным столом, рано или поздно все сбивались на этот приевшийся сюжет. Я отсиживался в расчетливом молчании, поскольку сказать мне было нечего, а возбудить в себе чувство возмущения с помощью столь малодоказательных историй я не мог.
Теперь у меня менялись секретари с такой же головокружительной частотой, с какой прежде менялись няньки. Однажды, вернувшись из короткой поездки, я обнаружил, что секретарша опять сменилась (в этом еще не было ничего удивительного), и новая девица, колосс метра под два, не умеет ни печатать, ни стенографировать. Встретившись на улице с другом-журналистом, я с некоторым опозданием узнал то, что, оказывается, знал уже «весь Париж»: моя новая секретарша была франко-канадкой, которую арестовали при попытке взорвать статую Свободы. Естественно, было бы странно ожидать, что такая особа может печатать на машинке.
Я восстал: меня нельзя было убедить в том, что человек, который способен на такую глупость, как взрыв статуи, окажется в состоянии понимать мысли, выраженные не столь громко. И тут же я стал реакционером и гиеной-капиталистом — должен признаться, не без облегчения.
Было даже приятно снова уехать — на этот раз в Австралию, по приглашению Фреда Циннеманна. Увы, я был рад уехать куда и к кому угодно, что обижало детей, но, конечно, об этом я узнал позднее. Мы, дурни, вечно считаем, что надо сохранять брак ради детей, однако дети первыми чувствуют неискренность и показную гармонию умирающего брака. Они жаждут большей честности, чем им готовы дать взрослые.