Конечно, упомянутый, в качестве незыблемого и неизменного, анатомический элемент продолжает оставаться при этом загадкою – в том смысле, что он не подлежит телеологическому объяснению, которое начинается лишь после того, как мы предположим существование этого элемента: во многих случаях намеченный орган мог бы осуществиться так же целесообразно и при ином числе и порядке костей. Мы, например, хорошо понимаем, почему череп человека составлен из 8 костей, – именно для того, чтобы они с помощью родничков могли при акте рождения сдвигаться; но почему у цыпленка, который свое яйцо пробивает, должно быть то же самое количество черепных костей – это понять невозможно. Мы вынуждены поэтому допустить, что упомянутый анатомический элемент основывается отчасти на единстве и тождестве воли к жизни вообще, отчасти же на том, что первичные формы животных произошли одна из другой («Парерги», т. II, § 91) и потому сохранился основной тип всего рода. Анатомический элемент – это и есть то, что́ Аристотель разумеет под своею αναγκαια φυσις[67]; изменчивость же форм последней, находящуюся в зависимости от той или другой цели, он называет την κατα λογον φυσιν[68] (см. Arist. “De partibus animalium”[69], III, с. 2, sub finem: πως δε της αναγκαιας ψυσεως κ. τ. λ.); отсюда объясняет Аристотель то обстоятельство, что у рогатого скота материал верхних резцов истрачен на рога: совершенно верно, так как только у нерогатых жвачных, т. е. у верблюда и выхухоля, имеются верхние резцы, тогда как ни у одного животного из рогатых их не имеется.
Как поясненное здесь на примере костного остова точное соответствие между строением животного и его целями и внешними жизненными отношениями, так и столь изумительная целесообразность и гармония в его внутренней структуре ни от какого объяснения или гипотезы не получат даже отдаленно такого освещения, как от раньше уже установленной истины, что тело животного это, в сущности говоря, самая воля его, созерцаемая как представление, т. е. в мозгу, в формах пространства, времени и причинности, иначе говоря, – не более как видимость, объектность воли. Ибо при таком предположении все в этом теле находящееся и все к нему принадлежащее должно совместно участвовать в общем стремлении к последней цели, к жизни данного животного. При таком предположении в теле не может быть ничего бесполезного, ничего излишнего, никакого изъяна, ничего нецелесообразного, ничего скудного или для данного рода животных несовершенного; все же необходимое должно быть налицо – именно поскольку это необходимо, но не более того. Ибо в данном случае мастер, произведение и материал – одно и то же. Поэтому всякий организм представляет собою бесконечно совершенное мастерское произведение. Здесь было не так, чтобы воля сперва возымела только известное намерение, затем познала цель, наконец, приспособила к ней средства и одолела материал. Нет, ее воление является непосредственно и целью, непосредственно и достижением; здесь не было нужды в посторонних средствах, которые нужно было бы еще предварительно одолеть: здесь воление, действие и достижение было одно и то же. Вот почему организм и стоит перед нами как некое чудо, и не может сравниться с ним ни одно из тех человеческих произведений, которые высижены при ламповом свете познания12.