Теперь нам проще понять сочетания суровой реальности и эмоциональной дистанцированности или механических процедур и ухода от собственной трактовки, которые стали возможны благодаря объективности. Их объединяет отказ от того или иного аспекта субъективной самости, но не всегда одного и того же. Возьмем, к примеру, эмоции. Во многих интеллектуальных традициях считается, что разум и страсть не поддаются смешению, и, тем не менее, определенные личные характеристики – способность разрешить двойную звезду невооруженным глазом или запомнить названия и формы нескольких тысяч растительных видов – давали определенные преимущества при исследовании реальности.

То, что делает объективность особенной, – это убеждение в том, что все такие индивидуализированные характеристики негативно сказываются на познании. Как мы видели в главе 5, Герман фон Гельмгольц не ставил под сомнение исключительную способность Яна Пуркине регистрировать определенные визуальные явления, недоступные для других исследователей (в том числе самого Гельмгольца), но сама раритетность такой способности делала ее сомнительным основанием для психофизиологии зрения. Эмоции сами по себе не дисквалифицировались; вспыльчивый нрав и страстная приверженность исследованию, как в случаях Майкла Фарадея и Рамона-и-Кахаля, считались идеально совместимыми с научной объективностью. Но ярые предпочтения собственных теорий и рассуждений (упрек Кахаля в адрес Гольджи) или даже собственных ощущений и интуиций (упрек Фреге в адрес психологизирующих математиков) считались опасными проявлениями субъективности. Мы также можем выяснить, какие формы квантификации пересекаются с объективностью, а какие нет: математические модели могут быть такими же идеализированными, как изображения атласов XVIII века; точные измерения часто требуют тренированного суждения, позволяющего отделить сигнал от шума. Лишь когда квантификация привлекается для подавления того или иного аспекта самости – к примеру, его суждений посредством выводов, основанных на статистических данных, – обращение к числам может стать призывом к объективности. Аналогичным образом, между механическими процедурами и отказом от собственной трактовки нет никакой иной связи, кроме той, что все они стремятся нейтрализовать какие-то аспекты самости, хотя и не одни и те же. В итоге все они связаны с понятием объективности, но эту связь можно распознать только с учетом ее истории.

Поэтому несложно понять, почему объективность приравнивалась к полному устранению самости, а следовательно, отвергалась как нечто невозможное – либо как иллюзия («благородная мечта»), либо как обман («игра в Бога»). Но научная объективность никогда и не предполагала полного исключения самости, даже самости субъективности. Скорее, ее практики, как и любые техники себя, культивировали определенные аспекты самости в ущерб другим его аспектам. Воля была одновременно и цитаделью субъективной самости, и мечом и щитом объективности. Это была воля, подавляющая волю, и именно это придавало объективности ее особый пафос – напряженность, возникающая между личным самопожертвованием и освобождением от личного, между активным вмешательством и пассивной регистрацией природы. Как бы далеко ни отходило понимание учеными объективности и субъективности от кантовских истоков, в их практиках сохранялся слабый отголосок кантовского предписания, согласно которому подлинно свободное проявляет себя в императивных нормах, а не в своенравии. Объективность – это одновременно и враг произвольного, и высшее проявление liberum voluntatis arbitrium, свободного выбора воли.

Перейти на страницу:

Все книги серии История науки

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже