Однажды в Тамник внезапно нагрянули итальянцы, схватили в поле ни в чем не повинных людей, в том числе и Гавро Бекича с отцом — они косили отаву, — привязали к хвостам мулов и повели в город.
В последнем перед городом селе Гавро развязал руки и шепнул отцу, который шел рядом:
— Я могу бежать! Попробуй как-нибудь и ты, вместе побежим.
— Слава богу, если можешь! Беги — и будь что будет, на хорошее все равно рассчитывать нечего. А меня не жди, нет сил.
На первом же повороте Гавро в мгновение ока перескочил придорожную канаву, промчался через сливняк, пробежал под орехом, ветви которого падали, скошенные огнем автоматов. Оглушенный, почти ничего не видя, продрался через кукурузу под огнем целого батальона и, прячась то за водяной мельницей, то за стогами сена, добежал до леса и, уже совсем задохнувшись, остановился. Не остановился бы и тут, если бы не увидел камень: крепкий, немой, надежный, словно первый когда-либо виденный камень, и этот камень свидетельствовал, что он, Гавро, жив и что все это ему не снится.
Захваченных тамничан на следующий день итальянцы расстреляли на окраине города. Говорили, что их кто-то предал, однако никто тогда не заподозрил Филиппа Бекича, уверяли так же, будто и он едва спасся бегством. И после Филипп вел себя как порядочный человек: не пожелал записаться в милицию, ругал предателями и тех, кто ее возглавлял, и тех, кто в нее записывался. Не пошел бы он, как утверждала та же молва, и в четники, если бы ему не дали чин. Между тем оказалось, что дело было не так-то просто. Главари милиции вместо того, чтобы восстать против его руководства, уступили первенство ему. Гавро понял, что в глазах итальянцев заслуги Филиппа гораздо значительнее и относятся еще к тем временам, когда об этом никто не догадывался. Возможно, его связь с итальянцами возникла еще до стычки на Дервишевом утесе и внезапное вторжение солдат в Тамник было делом его рук. Доказать свои подозрения Гавро мог, лишь захватив Филиппа Бекича. Он посадил бы его под замок и три дня, или нет, целую неделю, выщипывал бы из него живое мясо, но и этого мало, чтобы отомстить за отца и тех безвинно погибших тамничан, которые из-за его ссоры с Филиппом были расстреляны на окраине города. Раскалил бы добела клещи и выдергивал бы ему зуб за зубом, пока он во всем не признался бы, не открыл и не выложил все свои связи. Хуже всего то, думал Гавро, что все пришлось бы скрыть от товарищей, особенно от Байо. Байо, рассуждал он с огорчением, пришел сюда только для того, чтоб мучить людей и не позволять им делать то, что им нравится. Оскорбляет, все запрещает, а Васо Качак, Иван Видрич и Арсо Шнайдер ему подпевают. Подпевают и тогда, когда знают, что он не прав, только потому, что он прислан сверху, и, если бы сверху прислали кого-нибудь еще похуже, они бы все равно ему помогали и нашли бы тридцать три причины, чтобы доказать его правоту. Прежде они не были такими. Плохо, что они так изменились. Вот и сейчас Байо молчит — значит, наверняка придумывает, что бы такое запретить, лишь бы всем досадить и доказать, что он, видите ли, не простой смертный, а верховная власть и что мы, которые можем сделать все, перед ним не смеем и пикнуть…
Гавро Бекич ошибался. В эту минуту Байо Баничич не думал ни о запретах, ни о приказах, ни о чем-либо подобном. Он даже позабыл о том, что он начальство. Сон напомнил ему о недоконченной работе «Развитие сельского хозяйства в Черногории». Рукопись куда-то задевалась, пропала, точно корова языком слизнула. Черногорский ненасытный дракон нищеты пожрал и эти бумаги… Потом ему пришла в голову мысль, что не случайно первое слово, которое заучили итальянские солдаты, было «нету».
сюсюкая, напевали они песенку, глумясь над ширококостными крестьянами за то, что те не осыпают их дарами, и не подозревали при этом, что вскрывают самую суть черногорской экономики и истории: нищета крепче любой твердыни, она не дает никаких всходов, а если случайно что-то и взойдет, ему не на чем расти и зреть…