Фрол и Тимофей тянули свой срок в соседнем отряде, однако Кишка знаться с ними перестал еще перед этапом. Энти прикормленные им зазря бергальские собаки всюю вину наперебой сваливали на него, Никифора да Аграфену. Мы, дескать, люди подневольные, энто нас всё командиры с комиссаром стращали: не будете сполнять нашинских приказов, положим рядышком с кержаками на один горельник! Тьфу ты! Прям агнцы на закланье! Будто и не они бегали с факелами прытче других! И не они ли хмельными сильничали старух на посельях! Оря при энтом – дескать, пожар всё спишет! Ну, ничё, наш суд революционный не пошёл у их на поводу, как надоть разобрался! Пущай ноне гнуса покормят, а я покуль покумекаю – как их аккуратней прибрать. Соображениями своими Никифор Грушаков ни с кем не делился, но планы мщенья потихоньку осуществлял. Сейчас бы ему тока найти чего-нибудь у контриков, он бы враз слепил из их организацию вражеских элементов, а Тимоху и Фрола сделал бы самыми што ни на есть активными членами. Вот бы тогда поплясали сучьи дети на раскаленной сковородке у чертей. А я бы поглядел, ох, полюбовался бы вашими корчами, выродки иудины!
Июльский ливень тёплой, спасительной от гнуса стеной обрушился на выбранную до трети деляну. Вначале он лишь весело вспузырил мелкие волны таёжного каменистого ручья на дне покатого лога, что делил участок надвое. Но уже минут через пять ручей неузнаваемо взбух и превратился в бешеный поток, ежесекундно пополняемый мутными ручейками, сбегающими по исковерканным заготовками склонам. Охранники укрылись в шалаши по периметру и оттуда снисходительно посматривали на радостно пляшущих под дождём, тянущих худые руки к косматому, тёмно-лиловому небу, зэков. Тугие, освежающие струи смывали у заключённых с лиц пыль, смягчали и обезболивали коросты и ссадины, размачивали на робах засохший пот и грязь, давали подневольным людям передышку в работе.
Спустя некоторое время деляна стихла и опустела. Заключённые попрятались под пологом не вырубленных елей и сосен. На краю участка, метрах в пятнадцати от нетронутого на скалистом утёсе кедрача, под елью, толстые лапы которой начинались чуть выше головы, нашёл себе укрытие Сергей Владимирович Кузнецов, инженер-путеец из Омска, осуждённый за контрреволюционную деятельность и саботаж. Как-то на перекуре он вслух неосторожно прочитал коллегам по депо письмо от брата из деревни, где тот учительствовал после окончания педагогического института. Брат писал о том, как раскулачивали и увозили неизвестно куда справных хозяев с малыми детишками, и о том, что уже проглядываются первые признаки будущего голода: у крестьян-единоличников выгребают из амбаров и закромов всё зерно, а впереди зима.
Получилось так, что и самому Сергею Владимировичу по доносу одного из бдительных коллег-инженеров пришлось зимовать и в голоде, и в холоде предварительного заключения, а позже – и ожидая этапа. Весной, как вскрылась Томь, их этап на барже, оборудованной в плавучую тюрьму, привезли сюда, в эту сумеречную тайгу в западносаянских отрогах.
Понятно, что ель не пихта, мягкие хвойные ветки которой не пропускают ни единой капли, и поэтому опытные таёжники именно под пихтовым шатром, где в любую непогоду сухо, ладят в палой хвое свои потаённые укромины, однако и эта ель с густым игольчатым сводом над головой послужила Кузнецову добрым зонтом от ливня. Сергей Владимирович был человеком сдержанным и мужественным: как ни обрабатывали его на допросах ушлые следователи, чтобы он назвал имена сообщников, даже, облегчая ему признания, подсовывали фамилии тех, кому он читал то злополучное письмо, но Кузнецов ни одной бумаги не подписал, никого не оклеветал. Письмо он успел сжечь, и хотя прямых улик на брата не было, но всё равно Николай Владимирович, узнав, что старший брат арестован, уехал из омской деревеньки, а куда, не сказал никому.
Бить Кузнецова на допросах почему-то не били, но морили жаждой, давая есть лишь хвосты и сплющенные ржавые головы вонючей селедки с коркой черствого хлеба, либо не позволяли по трое суток спать. Как правило, через восемь часов следователи сменяли друг друга, садились за стол, что-то писали в тетрадях, изредка бросая на стоящего перед ними Кузнецова острый изучающий взгляд. А Сергей Владимирович молча и отрешённо стоял в глубине камеры под яркой лампочкой день и ночь, пока распухшие, давно ставшие чугунными столбами ноги не подкашивались, фигура во френче, сидевшая напротив, не расплывалась, и он не проваливался в обморок, стукнувшись бледным, в испарине, лбом о гладкий бетонный пол. Тогда дюжие молодцы из конвоиров волоком тащили его в холодный карцер и там бросали на мокрый пол. Едва Кузнецов приходил в себя, его опять вели в допросную, где следователь говорил всегда одно и то же: «Ну что, контра, дозрел?» И опять начиналось томительное стояние под лампой.